Я что, спятил, пронеслось в голове Мендла, раз так думаю? Разве думает старый еврей о таких вещах? Бог спутал мои мысли, дьявол думает за меня, как он же говорит устами моей дочери Мирьям.
Пришел доктор, отвел Мендла в угол и сказал ему тихо:
— Возьмите себя в руки, ваша дочь очень больна. Сейчас много таких случаев, понимаете, война и несчастье кругом, мы живем в плохое время. Медицина пока не знает, как лечить болезнь. Один из ваших сыновей, извините, эпилептик, как я слышал, такое бывает в одной семье. Мы, врачи, называем это дегенеративным психозом. Может, это и так. Но может оказаться и болезнь, которую мы, врачи, называем dementia, dementia praecox, но даже названия болезни ненадежны. Это один из редких случаев, какие мы не можем лечить. Вы ведь набожный человек, мистер Зингер? Господь Бог может помочь. Только прилежно молите Господа. Впрочем, вы не хотите ли еще раз взглянуть на вашу дочь? Идемте!
Зазвенели ключи в связке, с жестким стуком захлопнулась какая-то дверь, и Мендл пошел по длинному коридору мимо белых дверей с черными номерами, словно мимо поставленных на торец гробов. Еще раз прозвенела связка ключей в руках у сиделки, и один из гробов раскрылся, там лежала Мирьям и спала, возле нее стояли Мак и Вега.
— Теперь нам нужно идти, — сказал доктор.
— Отвезите меня сразу домой, на мою улицу, — велел Мендл.
Голос его прозвучал так жестко, что все испугались и поглядели на него. Вид его вроде не изменился. Однако это был другой Мендл. Одет он был так же, как в Цухнове и как все время в Америке. В высоких сапогах, в укороченном кафтане, в кепке из шелкового репса. Что же его так изменило? Почему он показался всем более высоким и статным? Почему от его лица исходил такой бледный и ужасный блеск? Казалось, он стал выше самого Мака. «Ее величество боль, — подумал доктор, — вошла в старого еврея».
— Однажды, — начал Мендл в машине, — Сэм сказал мне, что медицина в Америке — лучшая в мире. И вот она не может помочь. Бог может помочь! — говорит доктор. Скажи, Вега, ты хоть раз видела, чтобы Бог помог какому-то Мендлу Зингеру? Бог может помочь!
— Теперь ты будешь жить у нас, — всхлипывая, проговорила Вега.
— Я не буду у вас жить, детка, — ответил Мендл, — ты выйдешь замуж, ты не должна быть без мужа, твой ребенок не должен быть без отца. Я старый еврей, Вега, скоро я умру. Послушай, Вега! Мак был другом Шемарьи, Мирьям он любил, я знаю, он не еврей, но ты должна пойти замуж за него, а не за мистера Глюка! Ты слышишь, Вега? Тебя удивляет, Вега, что я так говорю? Не удивляйся, я не сумасшедший. Стар я стал, видел гибель нескольких миров, наконец поумнел. Все годы до этого я был глупым учителем. Теперь я знаю, что говорю.
Они приехали. Мендлу помогли выбраться из машины, ввели его в комнату. Мак и Вега постояли в ней немного, не зная, что делать. Мендл уселся на табуретку возле шкафа и сказал Веге:
— Не забудь, что я тебе говорил. Теперь идите, дети мои.
Они ушли. Мендл подошел к окну и проследил за тем, как они садились в машину. Ему подумалось, что он должен благословить их как детей, которые отправляются в очень трудную или в очень счастливую дорогу. Я их больше никогда не увижу, подумал он потом, и благословлять я их не буду. Мое благословение могло бы стать для них проклятьем, их встреча со мной — принести вред. Он чувствовал себя легко, да, легче чем когда-либо за все прожитые годы. Он порвал все связи. Ему пришло в голову, что он уже много лет был одинок. Одиноким он почувствовал себя с того времени, когда у них с женой пропало наслаждение друг другом. Один он был, один. Возле него были жена и дети и мешали ему нести свою боль. Они лежали на его ранах как бесполезные пластыри, которые не лечат, а только закрывают их. Теперь он наконец с торжеством наслаждался своей скорбью. Оставалось только порвать еще одну связь. Он принялся за дело.
Он пошел на кухню, сложил на открытой плите очага газеты и настроганные из лучин стружки и разжег их. Когда огонь достаточно разгорелся, Мендл уверенным шагом подошел к шкафу и извлек оттуда мешочек из красного бархата, в котором лежали его ремешки и накидка для молитвы и молитвенники. Он представил себе, как будут гореть эти предметы. Острые, голубоватые, прожорливые языки пламени охватят желтоватого оттенка ткань накидки из чистой овечьей шерсти и уничтожат ее. Сверкающая окантовка из серебряных нитей будет медленно обугливаться, загибаясь в мелкие, раскаленные докрасна спирали. Огонь легко скатает в трубочки листы книг, превратит их в серебристо-серый пепел, а черные буквы за считанные секунды окрасит в кроваво-красный цвет. Кожаные углы переплетов отгибаются, оттопыриваются, как странного вида уши, которыми книги слушают, что кричит им Мендл вослед в мгновения их огненной смерти. Ужасную песнь он им выкликивает вослед.
— Кончено, кончено, кончено с Мендлом Зингером, — выкликивает он и топает в такт сапогами, так что гудят половицы и начинают стучать горшки на стене. «У него нет сына, у него нет дочери, у него нет жены, у него нет родины, у него нет денег. Бог говорит: я наказал Мендла Зингера. За что Он, Бог, наказывает его? Почему не Леммеля, мясника? Почему Он не наказывает Сковроннека? Почему Он не наказывает Менкеса? Только Мендла Он наказывает! Мендлу — смерть, Мендлу — сумасшествие, Мендлу — голод, все дары Божьи — Мендлу. Кончено, кончено, кончено с Мендлом Зингером».
Так стоял Мендл перед открытым огнем, крича во все горло и топая ногами. Он держал в руках мешочек из красного бархата, но в огонь его не бросал. Несколько раз он высоко поднимал его, но руки снова опускали мешочек вниз. В сердце его был гнев на Бога, но в мышцах еще сидел страх перед Господом. Пятьдесят лет день за днем разворачивали эти руки молитвенную накидку и снова складывали ее, разворачивали молитвенные ремешки и перехватывали ими голову и левую руку, раскрывали этот молитвенник, перелистывали его страница за страницей и снова захлопывали. И вот руки отказывались повиноваться гневу Мендла. Только рот, который так часто произносил молитвы, не отказывался. Только ноги, которые часто припрыгивали в честь Господа при аллилуйе, топали в такт гневной песни Мендла.
Соседи услышали эти крики и топанье Мендла и увидели, как сквозь трещины и зазоры в его двери на лестничную площадку стал просачиваться серовато-синий дым; они постучали к нему и попросили его открыть им. Но он их не слышал. Глаза его затуманил чад от огня, а в ушах звенело его великое прискорбное ликованье. Соседи уже собирались позвать полицию, но тут один из них сказал: «Позовем-ка его друзей! Они сидят у Сковроннека. Может, им удастся образумить беднягу».
Когда пришли друзья, Мендл действительно успокоился. Он отодвинул засов и впустил их по очереди, как они всегда привыкли заходить к нему в комнату: Менкеса, Сковроннека, Роттенберга и Грошеля. Они заставили Мендла сесть на кровать, уселись сами — кто с ним на кровати, кто рядом, — и Менкес сказал: «Что с тобой, Мендл? Почему ты развел огонь, почему ты хочешь поджечь дом?»
— Я хочу сжечь больше чем один дом и больше чем одного человека. Вы удивитесь, если я скажу вам, что я на самом деле собирался сжечь. Вы удивитесь и скажете: Мендл тоже сошел с ума, как и его дочь. Но уверяю вас, я не сумасшедший. Я был сумасшедшим больше шестидесяти лет, сегодня — нет.