С диким воем вгрызлась она в толпу ожидающих, разметав неумолимыми кулаками тех, кто послабее. Никто не мог ее удержать. Те, на кого сыпались удары и толчки ее рук, пытались было, обернувшись, ответить тем же, но застывали на месте, увидев ее лицо, опаленное болью, красную рану ее рта в клубах пара, ее крупные слезы, алмазами стекавшие по горячим щекам, ее толстые голубые вены, вздувшиеся на горле, в котором копились крики, прежде чем вырваться наружу. Двойра была как факел. С одним-единственным пронзительным криком, за которым встала жуткая тишина царства мертвых, она всем телом упала на дверь, наконец-то к ней пробившись. Правой рукой она схватилась за ручку двери, а левой забарабанила по коричневому дереву. Менухим волочился перед ней по земле.
Кто-то открыл дверь. Ребе стоял у окна, спиной к нему — черной и узкой, как полоска. Вдруг он повернулся. Двойра застыла на пороге, обеими руками протягивая сына, точно принося жертву. Она впивалась глазами в бледное пятно, которым было лицо мужчины вместе с его белой бородой. Она жаждала увидеть глаза святого, чтобы убедиться, что в них и взаправду живет могучая доброта. Но здесь, у его дома, глаза ее застилали сплошные слезы, так что мужчину перед ней она видела словно за пеленой из влаги и соли. Он поднял руку, она вроде бы различила два сухих пальца, орудия благословения. Но совершенно внятно услышала она голос ребе, хотя то был только шепот:
— Менухим, сын Мендла, будет здоров. Таких, как он, немного будет среди сынов Израиля. Боль сделает его мудрым, уродство — добрым, горечь — милостивым, а болезнь — сильным. Глаза его узрят даль и глубь, а ушам станет внятно тонкое эхо. Уста его будут молчать, но отверзнутся для возвещения добра. Ничего не бойся и ступай домой!
— Когда же, когда он будет здоров? — прошептала Двойра.
— Много лет пройдет, — сказал ребе, — но не спрашивай меня ни о чем больше, у меня нет времени, и я ничего больше не знаю. Не оставляй сына своего, даже если он тебе в тягость. Не отпускай его от себя, он плоть твоя, как и здоровые дети. А теперь ступай!
Перед ней расступились. Щеки ее были бледны, глаза сухи, приоткрытые уста вдыхали надежду. Умиротворенная, она вернулась домой.
II
Вернувшись домой, Двойра застала мужа у печки. Без всякой радости ведал он огнем, горшком, деревянными ложками. Его прямой ум был направлен на простые, земные вещи и не выносил чуда, гнездящегося в глазах. Он лишь улыбнулся тому, как жена его поверила в ребе. Его простая душа не нуждалась в посреднике между Богом и людьми.
— Менухим будет здоров, но это будет не скоро! — С этими словами вошла в дом Двойра.
— Это будет не скоро! — недобрым эхом откликнулся Мендл.
Двойра, вздохнув, снова подвесила люльку к потолку. Наигравшись, со двора пришли трое старших детей. Они бросились к люльке, от которой за несколько дней уже отвыкли, и стали яростно раскачивать ее. Мендл Зингер обеими руками схватил за шиворот своих сыновей, Иону и Шемарью. А девочка, Мирьям, успела ускользнуть к матери. Мендл отодрал сыновей за уши. Они заревели. Он снял еще ремень со штанов и потряс им в воздухе. Кожаный ремень со свистом опустился на спины мальчиков — Мендл Зингер управлял им как частью тела, продолжением руки. Словно смерч какой-нибудь вдруг поднялся в его голове. Крики всполошившейся жены смешивались с тем шумом, что он производил, но и растворялись в нем. Стакан воды, вылитый в море.
Он уже не помнил себя. Хлестал и хлестал свищущим, крутящимся ремнем — по стенам, скамьям, столу, не зная, чему радоваться: что попал или что промахнулся. Тут наконец часы на стене пробили три раза — в это время собирались ученики. С пустым желудком — ибо он ничего не ел, — все еще с удушьем от гнева Мендл слово за словом, фразу за фразой стал читать Библию. Детский хор светлыми голосами повторял слово за словом, фразу за фразой, впечатление было такое, будто Библию возвещают многие колокольца. Подобно колокольцам, раскачивались и тела учащихся — то вперед, то назад. А в это время над их головами почти в том же ритме раскачивалась люлька Менухима. На сей раз и сыновья Мендла присутствовали на уроке. Гнев отца рассеялся, затих, погас — поскольку они распевали псалом бойчее других. Чтобы испытать их, он вышел из комнаты. Детский хор продолжал звучать, ведомый голосами его сыновей. Он мог на них положиться.
Иона, старший, был силен как медведь, а младший, Шемарья, был хитер как лиса. Иона и двигался-то косолапо, нагнув голову, свесив руки, выпятив щеки, вечно голодный, со взлохмаченной шевелюрой, буйно выбивавшейся из-под шапки. Светлоглазый, поджарый, с остреньким профилем, засунув руки в карманы, за ним следовал вкрадчивым, чуть ли не стелющимся шагом его брат Шемарья. Между ними не возникало споров, слишком далеки они были друг от друга, раздельными были их владения и обладания, так что легко было им заключить союз. Из жестяных банок, спичечных коробков, осколков, рогов, ивовых прутьев Шемарья изготовлял всякие замечательные вещи. Ионе ничего бы не стоило смять или расколотить их своими ручищами. Однако ж он только восхищался хрупким искусством своего брата. Его черные глазки меж щек блистали искрами веселого любопытства.
Через несколько дней после возвращения Двойра решила, что люльку Менухима пора снимать с потолка. С некоей даже торжественностью она препоручила малыша старшим детям.
— Будете теперь с ним гулять! — сказала Двойра. — Устанет — понесете его на руках. Только, ради Бога, не уроните! Святой человек сказал, что он выздоровеет. Не сделайте ему больно.
И с этого дня начались для детей их муки.
Они таскали Менухима по городу, как торбу с несчастьем, бросали его где-нибудь одного, роняли. Они с трудом выносили насмешки ровесников, бежавших за ними следом, когда они шли погулять с Менухимом. Малыша нужно было поддерживать с обеих сторон. Он не умел переставлять ноги, как это делают люди. Он ковылял на своих ножках, как на спущенных шинах, и спотыкался, падая как подкошенный. В конце концов Иона и Шемарья засунули его однажды в мешок и положили в углу. Он играл там собачьими и лошадиными катяшками и камешками гальки. Тащил все что ни попадя в рот. Обдирал известку со стен и набивал ею рот, потом кашлял до посинения. Так и валялся в своем углу как кусок дерьма. Иной раз и плакал. Тогда мальчики посылали к нему Мирьям, чтобы она его успокаивала. Хрупкая, грациозная, на подпрыгивающих тонких ножках, вся замерев от гадливого отвращения и ненависти, подходила она к своему странному брату. В нежности, с которой она разглаживала складки на его пепельном лице, было что-то убийственное. Осторожненько оглядевшись по сторонам, она ущипнула брата за ляжку. Он громко заревел, из окон повыглядывали соседи. Она скривила свое лицо в плаксивую гримасу. Все сочувствовали ей и принялись ее расспрашивать.
Однажды летом, шел как раз дождь, сорванцы вытащили Менухима из дому и сунули его в бочку, где уже с полгода собиралась дождевая вода, извивались червяки, плавали огрызки разных фруктов и заплесневелые корки хлеба. Держа его за кривые ножки, они раз десять окунули его серую широкую голову в воду. Потом, с бешено бьющимися сердцами и пылающими щеками, они вытащили его из бочки, жестоко предвкушая, что он будет мертвым. Но Менухим был жив. Он хрипел, отплевывал воду, червяков, заплесневелый хлеб, огрызки фруктов и был жив. Ничего с ним не случилось. Тогда дети, перепугавшись, молча понесли его обратно в дом. Обоих мальчиков и девочку охватил гнетущий страх перед кончиком Божьего перста, который только что слегка погрозил им. Они не разговаривали друг с другом целый день. Языки у них словно приклеились к нёбу, губы раскрывались, чтобы произнести слово, но гортань отказывалась произвести хоть какой-нибудь звук. Дождь перестал, появилось солнце, по обочинам улиц, звонко журча, потекли ручейки. Было самое время пускать бумажные кораблики и наблюдать, как они плывут навстречу отводной канаве. Но им было не до корабликов. Словно виноватые собаки, они забились в дом. Все послеобеденное время они ожидали смерти Менухима. А Менухим не умирал.