Вот тут стоит Игнатий с его зелеными пивными глазами и поднимается и спускается в своем лифте. Он же в последний раз спустил и Санчина.
В ту ночь я вошел в свой номер лишь с большим отвращением, которое пришлось побороть в себе.
Я возненавидел ночной столик, абажур, электрический выключатель; я опрокинул кресло так громко, что раздался грохот; я очень охотно сорвал бы висевшую на стене записку Калегуропулоса, но робко лег в постель. Лампу я оставил гореть всю ночь.
Мне приснился Санчин: я видел, как он поднимается в своей глинистой яме и бреется, я подаю ему ведро с водою, он хватается за глину и мажет ею лицо, как будто это мыльный порошок для бритья. «Это я умею, — говорит он, прибавляя: — А вы на меня не глядите!»
Я же, пристыженный, вперяю свой взор в его гроб, стоящий в углу.
Затем Санчин хлопает в ладоши. В ответ на это раздаются громкие аплодисменты. Рукоплещет весь отель «Савой», рукоплещут Каннер и Нейнер, и Сигмунд Финк, и мадам Иетти Купфер.
Впереди стоит мой дядя Феб Белауг и шепчет мне на ухо: «Ты ушел далеко! Ты стоишь не большего, чем твой отец! Бездельник!»
XI
Я как раз собирался покинуть гостиницу, как столкнулся нос к носу с Алексашею Белаугом. На нем была светлая фетровая шляпа. Такой красивой фетровой шляпы я в жизни не видывал. Это — целая поэма, шляпа нежных тонов, светлого неопределенного цвета. Посредине она тщательно надломлена. Если бы я носил эту шляпу, я остерегался кланяться. Поэтому я нахожу вполне простительным, что Алексаша не приподнимает ее, но прикладывает лишь указательный палец, отдавая честь, подобно офицеру, отвечающему на приветствие военного кашевара.
При этом я любуюсь в такой же мере, как шляпой, так и канареечного цвета перчатками Алексаши.
При виде этого человека нельзя сомневаться в том, что он прямехонько из Парижа, именно оттуда, где Париж больше всего Париж.
— С добрым утром! — восклицает Алексаша, сонный и улыбающийся. — Что поделывает Стася, мадемуазель Стася?
— Этого я не знаю!
— Как? Вам это неизвестно? Ловкий же вы господин! Вчера вы шествовали с этой дамочкой за гробом так, как будто бы вы ее двоюродный брат…. История с ослом восхитительна, — говорит Алексаша, снимает одну перчатку и размахивает ею.
Я молчу.
— Послушайте, кузен, — говорит Алексаша, — мне хотелось бы нанять себе холостую квартиру… в отеле «Савой». Дома я не чувствую себя свободным. Иногда…
— О, я понимаю.
Алексаша положил мне свою руку на плечо и подвинул меня назад в гостиницу. Это мне было неприятно: я суеверен и не охотно возвращаюсь в гостиницу, которую только что покинул.
У меня, впрочем, нет причины, не последовать за Алексашею, и я любопытствую узнать, какой номер выпадет на долю моему двоюродному братцу. Я соображаю: комнаты налево и направо от номера Стаси заняты.
Остается одна только комната, та, в которой проживал Санчин. Его вдова уже укладывается и собирается выехать к родственникам в деревню.
Одно мгновение меня радует, что парижанину Алексаше придется жить среди прачечного чада Санчина — хотя бы в течение нескольких часов или в продолжение двух ночей в неделю.
— Я хочу сделать вам такое предложение, говорит Алексаша. — Я на свои средства найму вам комнату или оплачу вам комнату за два месяца, или — если вы пожелаете покинуть наш город — оплачу вам путевые расходы в Вену, Берлин, даже Париж, вы же предоставите мне свою комнату. Подходящее это дело?
Такой выход был весьма естественен; тем не менее предложение моего кузена удивило меня. Теперь у меня было все, чего я желал, деньги на продолжение путешествия и на продовольствие, и мне нечего было уже рассчитывать на благодеяние Феба Белауга: я был свободным человеком.
Все затруднения прекрасно устранялись. Мои желания великолепным образом осуществлялись. Еще вчера я запродал бы половину души за деньги на дорогу, сегодня же Александр предлагал мне свободу и деньги.
Тем не менее мне казалось, что Александр Белауг опоздал. Мне следовало бы с ликованием согласиться, а между тем я ничего этого не сделал, а скорчил задумчивую физиономию.
Александр требовал одну рюмку водки за другою. Но чем больше я пил, тем сентиментальнее становился, и мысль о продолжении путешествия и свободе расплывалась в ничто.
— Вы не хотите, милый кузен? — спросил Александр и для того, чтобы доказать, что, в сущности, все это ему безразлично, начал рассказывать о берлинской революции, свидетелем которой стал случайно.
— Понимаете, в течение двух дней эти бандиты шныряют повсюду, и ты не уверен, что спасешь свою шкуру. Я целый день сижу в отеле, внизу на всякий случай приготавливаются каменные подвалы, несколько иностранных дипломатов также проживают там. Я себе представляю, что теперь конец прекрасной жизни; от войны я ушел, теперь суждено погибнуть от революции. Счастье, что у меня тогда была Валли. Нас было несколько молодых приятелей, и мы называли ее Валли-утешительницею, потому что она была нашею утешительницею в беде, как сказано в Библии.
— Этого в Библии нет.
— Ну, это безразлично. Вы бы поглядели на ее щиколотки, милый мой кузен, и на ее распущенные волосы, они доходили до самого зала. Да, времена тогда были очень беспокойные. И к чему? Скажите мне, к чему нужна была вся эта революция?
Александр сидел, растопырив ноги. Он их далеко вытянул вперед, чтобы не испортить выутюженных складок брюк, и барабанил каблуками по полу.
— Итак, мне придется поискать другую комнату, — говорит Александр, — раз вам не угодно. Или: не стану торопить вас. Обдумайте себе все это хорошенько, милый Гавриил, — быть может, до завтра?..
Разумеется, я обдумаю. Теперь я выпил водки, и внезапность предложения меня просто ошеломила. Я обдумаю это.
XII
Мы расстались в одиннадцать часов утра, и у меня было достаточно времени — целое летнее послеобеда, вечер, ночь.
Тем не менее я был бы рад, если бы в моем распоряжении был еще больший срок: неделя, две недели или месяц. Я бы охотно согласился даже избрать такой город, как этот, для более продолжительного каникулярного пребывания — ведь это был довольно занятный город, со многими странными людьми, таких не везде на свете встретишь.
Вот, например, взять хотя бы эту гостиницу «Савой». Это — великолепный отель со швейцаром в ливрее, с золочеными вывесками, с лифтом, имелись опрятные горничные в белых накрахмаленных чепцах. Имелся также Игнатий, старый лифт-бой с его насмешливыми, желтыми, как пиво, глазами. Но что он мог бы сделать мне, если я плачу по счетам и не закладываю ему чемоданов? Наконец, здесь существовал Калегуропулос, несомненно одна из худших личностей; его я еще не знал, его не знал никто.
Ради одного только этого Калегуропулоса стоило бы остаться здесь. Таинственность меня всегда привлекала, а при более длительном пребывании, наверное, представилась бы возможность выследить Калегуропулоса-невидимку.