— Государыня, вы разрешите мне войти в состав этой армии?
— Вы намереваетесь воевать, Алексей Григорьевич?
— Это моя мечта, государыня.
— Я не буду возражать, коли на то есть ваша воля. А теперь давайте определимся с командующими. Насколько я поняла из предложенной мне записки, армию предполагается разделить на три части. Главная под начальством князя Александра Михайловича Голицына будет насчитывать более шестидесяти тысяч человек и соберется у Киева.
— Вторая, ваше величество, должна будет защищать наши южные рубежи от вторжений татар. Она расположится между Полтавой и Бахмутом при численности в сорок с лишним тысяч человек.
— Ее возглавит Румянцев.
— Что же касается третьей, сравнительно небольшой, — до пятнадцати тысяч — она предназначена для поддержки главной. И если на то будет ваша воля, государыня, ее может возглавить генерал Олиц. Вы довольны такими назначениями, государыня?
— Да, вполне, Алексей Григорьевич. Все это опытные военачальники, никогда не оставлявшие своих обязанностей. И, кстати, помнится, Миниху помешала еще какая-то эпидемия.
— Чума, ваше величество, но она в России не внове.
ПЕТЕРБУРГ
Дворец А. Г. Орлова
А. Г. Орлов, Ф. Г. Орлов, Г. Г. Орлов
— А, знаешь, Алеша, крепко ты огорчил государыню. Крепко.
— Огорчил? Это чем же?
— Не посоветовавшись, словом не обмолвившись, сразу в армию. Да при всех, так что государыня и потолковать с тобой не смогла.
— О чем толковать? Решил, значит, поеду.
— Так ведь и нам не сказался. Не в одночасье же придумал!
— А если в одночасье, не вижу разницы.
— Государыня уж и такой разговор повела: может, обиделся чем?
— Мне да обижаться! Время пришло, Гриша, и весь разговор.
— Вот о времени и речь: почему это, а не другое какое выбрал?
— Сам рассуди. Помнишь, Аннушка толковала, много дел противу Орловых в Тайном приказе.
— Так и что из того? Государыне они, как мухи осенние: отмахнется и забудет.
— Отмахнется. Хорошо бы. А ну как отмахиваться надоест или, того хуже, в недобрую годину случится?
— Не пойму, куда ты клонишь, Алеша?
— Туда, что нечего Орловым во дворце без дела сидеть. Ты-то в золотой клетке накрепко закрытый, а нам с Федором, может, полетать на воле охота. Тогда, глядишь, от дел наших и разговоры попритихнут. Кто ж на защитников отечества замахиваться станет? Героев войны оговорит? Если и найдутся такие, им же хуже станет.
— Выходит, из-за меня вы с Дунайкой жизнью рисковать станете? Да ты что, Алеша, я глаз не сомкну, о вас думаючи.
— Не красная девка, от тоски не высохнешь, да и ночи у тебя, братец, короткие. А вот позаботиться о всем семействе нашем надобно. Коли бы я разговоры разговаривать заранее стал, государыня подумать могла: торгуюсь, расчет держу. Так-то оно лучше получилось.
— А ты, Дунайка, что думаешь?
— Я с братцем согласен. Вместе оно веселее. Сам знаешь, тесно оно во дворце-то. Скучно. Уж на что я папиньке-сударушке порой завидовать начинаю. Сам себе хозяин, все по своей воле.
— По своей, говоришь. Нет, Дунайка, своя у старинушки воля, покуда мы здесь, а там кто знает, что станется. Нам о богатствах орловских думать надобно.
— Вроде и так не обижены.
— Не скажи. Лучше поговорку вспомни: слава не стоит, богатство мимо течет. Его в достатке никогда не бывает. Покуда есть сила да удача, приумножать надо, а там уж дальше только терять.
— Алеша, еще я сказать тебе хотел: полковник Батурин про покойного государя толковать опять начал.
— Нешто государыня его из Шлиссельбургского заточения освободила? Один же он там сидел одинешенек?
— Да, покойная государыня императрица приговорила за злодейственное намерение к бунту, что хотел графа Алексея Григорьевича Разумовского порешить, а на престол тогдашнего наследника возвести.
— Великий князь Петр Федорович знал ли о нем?
— То-то и оно, что знал. Батурин ему в записке все сообщил. Великий князь поначалу отпирался, а потом признался: была записка, да он, мол, ее, не дочитавши, в огонь кинул.
— И покойная государыня поверила?
— А что ей делать было? Наследника отрешить? Она и так о том думала, да советчики отговорили, чтобы замешательства не делать в государстве.
— И что теперь Батурин?
— Толкует, что жив император и что объявиться должен через три года.
— Календарь у него особый, что ли?
— Ты, Дунайка, нишкни. Поживем — увидим. Может, и впрямь через три года какой самозванец объявится.
— Откуда же наперед знать, когда кому какая дурь в голову вступит!
— А это, братец, потому что здесь без иностранных держав не обойтись. Простому человеку в голову не придет себя государем объявлять, а добрые люди всегда подсказать могут. Да и то сообрази, это как же известия от безымянного узника под его настоящим именем по свету расходятся? От солдат караульных? Так такой штафет принять надобно да по свету разнести. Тут, Дунайка, целая паутина: влезешь — не выпутаешься.
— И еще, Алеша, Аннушка узнала: ни в какие дальние гарнизоны Опочинина не сослали. В деревне своей жить будет со всеми удобствами.
— Оно выходит и прав Никита Иванович Панин: не хочет государыня с англичанами ссоры иметь. Так-то!
…Не захотел. Не захотел богатырь наш при дворе оставаться. Рассчитал как — при всех объявил. Не откажешь, не поговоришь.
Глаза холодные-холодные. Смотрит — будто насмехается. Всегда такой был. Слов ласковых не придумывал. Рядом, а будто и нету его — то ли о своем думает, то ли скучает.
А хорош. Куда как хорош. Недобрый. Лихой. Сколько бы сказать мог, кабы себя в узде не держал.
Государыни сторонится. Чуть что — отойти норовит. Политеса не любит. Приказано было с государыней в польском бал открыть — прошелся. После первого тура: «Не довольно ли, ваше императорское величество?» В Кенигсберге, Гриша рассказывал, иначе было. Ночи напролет с тамошними мещаночками отплясывал, устали не знал.
Напомнила — плечами пожал: «Графу невместно». Неправда, у себя дома и русскую отплясывать горазд. Попеняла — удивился: а иначе как? Дворец — для чину, то — для сердца.
Вот ведь сорок лет уже набежало. Женский век давно изжила, а сердца… сердца, пожалуй, и не было. О Петре Федоровиче никогда не думала. Разве что надеялась: притерпится, обойдется. С первого дня поняла: не обошлось. В постели долг справит, и к себе в опочивальню. Неделями смотреть не хочет. Будто кто-то ему подскажет.
Портрет тогда художник Георг Гроот написал. Некрасивые оба, зато туалет большого выхода так и горит. У нее нос длинный, птичий. Морщина между бровей. Подбородок — да не может быть, чтоб на самом деле тяжелый такой был. Императрице-тетушке и то не понравился: мол, только подданных пугать.