— Нежное внимание, какое вы проявляли по отношению к вашему дяде, — сказал лорд Нельвиль, — вызывает самое глубокое уважение к вам.
— Я выполнял лишь свой долг, — возразил граф д’Эрфейль. — Бедняга осыпал меня благодеяниями, когда я был ребенком; я никогда не покинул бы его, доживи он хоть до ста лет! Счастье его, что он умер; пожалуй, такой конец был бы счастьем и для меня, — добавил он, смеясь, — у меня мало надежд в этом мире. Я старался изо всех сил, чтобы меня убили на войне, но уж раз судьба пощадила меня, надобно жить по возможности приятнее!
— Я благословил бы мой приезд сюда, — ответил лорд Нельвиль, — если бы вам было хорошо в Риме и если бы…
— Бог ты мой! — перебил его граф д’Эрфейль. — Мне везде будет хорошо: когда человек молод и весел, все улаживается! Мою философию я почерпнул не из книг и размышлений: меня многому научило общение с людьми и привычка переносить несчастья; и вы сами видите, милорд, я имею основания надеяться на случай — ведь он мне доставил возможность совершить путешествие вместе с вами.
С этими словами граф д’Эрфейль с величайшей грацией поклонился лорду Нельвилю и, условившись с ним о часе отъезда, удалился.
На следующий день граф д’Эрфейль и лорд Нельвиль отправились в путь. Обменявшись со своим спутником двумя-тремя фразами, которых требовала простая вежливость, Освальд в продолжение нескольких часов не произнес ни слова; однако, заметив, что молчание тяготит графа, он спросил, радует ли того, что он едет в Италию.
— Бог ты мой! — сказал граф д’Эрфейль. — Я знаю, чего мне ожидать от этой страны: я отнюдь не рассчитываю там развлекаться. Один из друзей моих, проживший в Италии полгода, рассказывал мне, что во Франции нет ни одного провинциального городка, где бы не было более порядочного театра и более приятного общества, чем в Риме; но, без сомнения, в этой древней столице мира я найду несколько французов, с кем смогу поболтать, и это все, что мне надо.
— И у вас никогда не было охоты изучать итальянский язык? — прервал его Освальд.
— Никогда, — ответил граф д’Эрфейль, — это не входило в план моих занятий.
И он принял при этих словах столь важный вид, что можно было подумать, будто решение его основано на самых веских мотивах.
— Если вам угодно знать, — продолжал граф д’Эрфейль, — из всех наций я признаю только французов и англичан; надобно быть такими гордыми, как вы, или же блистать, подобно нам, все прочее — лишь подражание.
Освальд замолчал; граф д’Эрфейль через несколько минут возобновил разговор, пересыпая его веселыми шутками и остротами. Он весьма искусно играл словами и фразами; но ни явления внешнего мира, ни сердечные чувства не были предметом его речей. В своей беседе он не проявлял ни глубины мысли, ни богатства воображения, и главным ее содержанием были события и связи большого света.
Он упомянул десятка два имен, известных во Франции и в Англии, чтобы узнать, знакомы ли они лорду Нельвилю, и очень мило рассказал по этому поводу несколько пикантных анекдотов; прослушав его, можно было подумать, что единственный разговор, приличествующий человеку со вкусом, — это пересуды и сплетни, которые ведутся в дружеской компании.
Лорд Нельвиль задумался над характером графа д’Эрфейля. Какое причудливое смешение стойкости и легкомыслия! Это презрение к жизненным бедам можно было бы счесть великим достоинством, если бы оно стоило больших усилий; в нем было бы даже нечто героическое, если бы оно не проистекало из того источника, который лишает людей способности к глубоким привязанностям. «Англичанин, — говорил себе Освальд, — в подобных обстоятельствах был бы удручен печалью. Где черпает силы этот француз? Откуда эта гибкость его натуры? Не ведомо ли и вправду графу д’Эрфейлю искусство жить? Не значит ли, что я попросту болен, когда почитаю себя выше его? Быть может, его легкомысленное существование скорее отвечает законам быстротечной жизни, нежели мое? И не надлежит ли вместо того, чтобы всею душой предаваться размышлениям, избегать их, как опасного врага».
Но если бы Освальд и разрешил свои сомнения, это бы ни к чему не привело: никому не дано выйти за пределы предначертанной ему духовной сферы, а подавлять свои достоинства еще труднее, чем недостатки.
Граф д’Эрфейль нимало не интересовался Италией и всячески отвлекал лорда Нельвиля, не давая ему возможности проникнуться всем очарованием этой прекрасной живописной страны. Освальд настороженно прислушивался к шуму ветра, к журчанию волн: голоса природы давали больше радости его душе, чем разговоры о светском обществе, которые велись и у подножья Альп, и среди руин, и на морском берегу.
Удовольствию, какое Освальд мог бы вкусить от знакомства с Италией, препятствовала не столько снедавшая его тоска, сколько веселость графа д’Эрфейля; душе, открытой всем впечатлениям, скорбь не мешает любоваться природой и наслаждаться искусствами; но легкомыслие, под какой бы личиной оно ни выступало, отнимает у внимания его напряженность, у мысли ее самобытность, у чувства его глубину. Одним из странных следствий этого легкомыслия была робость, которая овладевала лордом Нельвилем в присутствии графа д’Эрфейля: почти всегда смущение испытывает тот, в чьем характере больше серьезности. Блестящая легкость ума ослепляет созерцательные натуры, и тот, кто уверяет, что он счастлив, кажется более мудрым, нежели тот, кто страдает.
Граф д’Эрфейль был мягок, любезен, покладист, глубокомыслие проявлял лишь в вопросах самолюбия и был достоин любви в той мере, в какой сам был способен любить, то есть как хороший товарищ в забавах и опасностях; но он не понимал, что значит разделять чужие горести. Ему докучала меланхолия Освальда, и по доброте сердечной, а также по своей жизнерадостности он хотел бы ее развеять.
— Чего вам недостает? — нередко спрашивал он Освальда. — Ведь вы молоды, богаты и, если угодно, здоровы, ибо вы больны лишь оттого, что грустите. Я потерял богатство, все, чем держалась моя жизнь; я не знаю, что меня ждет, и все-таки я наслаждаюсь жизнью, словно владею всеми сокровищами земли.
— Вы обладаете мужеством, столь же необычайным, сколь и достойным уважения, — отвечал лорд Нельвиль, — но невзгоды, которые вы испытали, причиняют меньше страданий, нежели сердечные печали!
— Сердечные печали! — воскликнул граф д’Эрфейль. — О, это верно. Это самые жестокие из… Но… но… и от них можно исцелиться, ибо человек рассудительный должен отгонять от себя все, что не может служить на пользу ни ему самому, ни другим. Не для того ли мы живем на земле, чтобы прежде всего быть полезными, а лишь затем счастливыми? Мой дорогой Нельвиль, ограничимся этим!
Слова графа д’Эрфейля были вполне справедливы с точки зрения обычного здравого смысла: ведь он был во многих отношениях весьма неглуп, да и натуры легкомысленные менее склонны к безумствам, нежели натуры страстные; но образ мыслей графа д’Эрфейля был чужд лорду Нельвилю, и он готов был уверить своего спутника, что почитает себя счастливейшим из смертных, лишь бы избавиться от его утешений.
При всем том граф д’Эрфейль очень привязался к лорду Нельвилю: его покорность судьбе, простота в обращении, скромность и гордость внушали невольное уважение к нему. Внешняя сдержанность Освальда глубоко задевала графа д’Эрфейля; он старался припомнить поучения своих престарелых родителей, слышанные им еще в детстве, чтобы хоть как-нибудь воздействовать на своего друга; удивляясь тому, что никак не может побороть видимую его холодность, граф д’Эрфейль говорил себе: «Разве мало во мне сердечной прямоты, храбрости? разве я не бываю занимателен в обществе? Чего же недостает мне, чтобы расположить к себе этого человека? Не произошло ли между нами какое-нибудь недоразумение оттого, что он не совсем хорошо владеет французским языком?»