Прежде всего они посетили музей Ватикана, этот дворец, полный статуй, где человеческое тело обоготворено язычеством, подобно тому как чувства человеческие одухотворены христианством. Коринна повела Освальда в тихие залы, где собраны изваяния древних богов и героев и где совершеннейшая красота словно наслаждается сама собою в вечном покое. Созерцая эти дивные формы, душа постигает некий неведомый замысел Божества, осуществленный в том благородном облике, каким оно одарило человека. Это созерцание поднимает душу, вселяет в нее великие надежды, восторг и возвышенные чувства; и поскольку красота, разлитая во всем мире, едина, то, какой бы вид она ни принимала, она неизменно вызывает священный трепет в сердце. Сколько поэзии в этих лицах, навсегда сохранивших возвышенное выражение, в этих лицах, отражающих высокие мысли!
Иногда древний ваятель за всю свою жизнь создавал не более одной статуи; однако в ней заключалась вся его жизнь. День ото дня он ее совершенствовал; если он любил и был любим, если природа и искусство дарили ему все новые впечатления, то память и нежная привязанность помогали ему делать еще более красивыми черты своей модели. Так в творении художника запечатлевалась его душевная жизнь.
В новые времена, при холодном и гнетущем социальном порядке, самой благородной чертой человека стала скорбь: кто не страдал в наши дни, тот никогда не мыслил и ничего не чувствовал. Но в античном мире существовало нечто еще более благородное, чем скорбь, — героическое спокойствие и сознание своей силы, которые могли развиваться лишь под сенью свободных и открытых для всех общественных учреждений. Прекраснейшие греческие статуи почти всегда выражали только покой. Лишь Лаокоон и Ниобея выражают жестокую муку
{144}; но и она вызвана мщением Небес, а не страстями, рожденными в сердце человека. Нравственное существо древних было таким здоровым, их широкая грудь так вольно дышала, политический порядок так гармонировал с их способностями, что среди них почти не встречалось людей, как в наше время, охваченных томлением по иной жизни. Подобное душевное состояние, способствующее развитию утонченной мысли, не может служить для художника, особенно для скульптора, источником свежих в своей первобытной простоте чувств, которые одни только могут быть увековечены в мраморе.
Трудно найти на лицах античных статуй отпечаток меланхолии. Голова Аполлона во дворце Джустиниани, голова умирающего Александра
{145} — единственные образцы древней скульптуры, в которых обозначилось расположение духа к мечтательности и к страданиям; но и та и другая статуя, по всей вероятности, принадлежат к эпохе порабощения Греции. С той поры уже исчезли и гордость, и душевное спокойствие, которые вызвали к жизни лучшие произведения античной скульптуры и поэзии.
Мысль, не получающая пищи извне, замыкается в себе; она анализирует, изучает, углубляется во внутренний мир человека, но уже не обладает ни той творческой силой, ни той жизненной полнотой, какие даются только счастьем. Даже саркофаги у древних напоминают лишь о войнах и веселье; на барельефах, которыми украшено множество надгробий, хранящихся в музее Ватикана, мы видим одни битвы и игры. Воспоминание о деятельной жизни, по мнению древних, является лучшим знаком уважения, какое следует оказывать праху умерших. Ничто не должно ослаблять и умалять представления об их мощи. Поощрение, как и дух соревнования, лежали в основе как античных искусств, так и античной политики. Все доблести, все таланты могли найти тогда себе применение. Человек заурядных дарований гордился своей способностью восхищаться; те, кто не мог оспаривать у гения его венец, окружали его поклонением.
Религия греков не была, подобно христианству, утешением в несчастье, богатством в бедности, упованием на будущее для умирающих; эта религия искала славы, торжества, она возвеличивала человека. В этом бренном культе сама красота была священной догмой. Если художникам приходилось изображать низменные или дикие страсти, то, чтобы оградить от бесчестья облик человека, они наделяли его звериными чертами, как мы это видим на примере кентавров или фавнов; когда же надлежало придать красоте наиболее возвышенный характер, художники наделяли образы мужчин и женщин — будь то статуя воинственной Минервы или Аполлона Мусагета
{146} — очарованием, присущим обоим полам: силой и нежностью, нежностью и силой — счастливым сочетанием двух противоположных качеств, без которого ни одно из них не достигло бы совершенства.
Продолжая рассуждать подобным образом, Коринна задержала на некоторое время Освальда у покоящихся на гробницах изваяний, изображающих спящих людей; здесь скульптура предстает перед нами в наиболее привлекательном виде. Коринна заметила, что всякий раз, когда статуя должна изображать действие, то движение, застывшее в мраморе, вызывает недоумение, а порой и тягостное чувство. Иное дело — фигуры людей, погруженных в сон или же в состояние полной безмятежности; они являют взору образ вечного спокойствия, которое чудесно согласуется с атмосферой, окружающей человека на Юге. Так и кажется, что там искусства мирно созерцают природу, а сам гений, который тревожит душу на Севере, под прекрасным небом Италии стал частью всеобщей гармонии.
Далее Освальд и Коринна прошли в зал, где собраны скульптурные изображения зверей и пресмыкающихся; среди них по какой-то случайности высится статуя Тиберия
{147}. В этом не было ничего преднамеренного. Мраморные фигуры словно сами собой выстроились вокруг своего повелителя. В соседнем зале разместились угрюмые и суровые памятники древних египтян. У этого народа, который, опираясь на свои мертвенные, закоснелые учреждения, основанные на рабстве, старался как можно более уподобить жизнь смерти, даже статуи напоминают скорее мумии, чем людей. Египтянам лучше удавалось изображать животных, чем человека; очевидно, область жизни духа оставалась для них недостижимой.