Когда была объявлена война, я стал еще больше стремиться покинуть Францию, но госпожа д’Арбиньи ставила на моем пути все новые препятствия. То она не могла получить паспорт, то, когда я хотел уехать один, она уверяла, что будет скомпрометирована, если останется во Франции после моего отъезда, ибо ее заподозрят в переписке со мной. Эта женщина, обычно кроткая и сдержанная, временами предавалась таким яростным вспышкам отчаяния, что я бывал потрясен до глубины души; она старалась пленить меня своей красотой и умом, но запугать меня своим горем.
Может быть, женщины дурно поступают, прибегая к слезам, чтобы подчинить нас себе, и таким образом побеждают своею слабостью нашу силу; но, отваживаясь на такие средства, они почти всегда добиваются своего, хотя бы на время. Однако чувство ослабевает, когда человек испытывает принуждение, и слезы в конце концов перестают действовать на наше воображение. Правда, во Франции в ту пору было весьма легко вызвать сочувствие и сострадание. К тому же здоровье госпожи д’Арбиньи с каждым днем как будто становилось все хуже; а болезнь тоже служит для женщины страшным орудием порабощения. Если женщины не могут надеяться, подобно вам, Коринна, на свой ум и свое сердце или если они не так горды и робки, как англичанки, которые не умеют притворяться, то им остается лишь научиться внушать к себе жалость, и хорошо еще, когда за этой уловкой скрывается истинное чувство.
В мои отношения с госпожой д’Арбиньи без моего ведома вмешалось третье лицо — это был господин де Мальтиг; она ему нравилась, и он охотно женился бы на ней, если бы сознательная безнравственность не сделала его ко всему равнодушным; он любил интригу, как любят игру, даже когда не интересует выигрыш, и поддерживал госпожу д’Арбиньи в ее намерении выйти за меня замуж, готовый, однако, разрушить этот план, едва лишь подвернется для него благоприятный случай. Я питал смутную неприязнь к этому человеку: ему было всего тридцать лет, но его наружность и манера держаться поражали своей сухостью. В Англии — а ведь нас обвиняют в холодности — я не видел, чтобы кто-нибудь входил в гостиную с такой серьезной миной. Я никогда не принял бы его за француза, если бы не его пристрастие к шутке и потребность говорить, удивительная в человеке, который казался всем пресыщенным и даже щеголял своей пресыщенностью. Он уверял, что от природы был чувствительным и восторженным, но знакомство с людьми времен Французской революции разочаровало его. По его словам, он пришел к выводу, что на свете нет ничего ценного, кроме богатства или власти или сочетания этих двух благ, и что дружбу следует рассматривать как средство для достижения цели — к нему можно прибегать или отказываться от него, смотря по обстоятельствам. Он довольно ловко применял эту теорию на практике, но совершал лишь одну ошибку — говорил об этом; однако, хотя у него и не было желания нравиться, свойственного французам былых времен, он любил производить эффект своим разговором, проявляя при этом крайнюю неосторожность. Вот это и отличало господина де Мальтига, желавшего блистать даже своей безнравственностью, от госпожи д’Арбиньи, которая, добиваясь своей цели, никогда не выдавала себя. Удивительнее всего было то, что особа пылкого нрава превосходно умела хранить свои секреты, меж тем как холодный по натуре человек не умел молчать.
При всем том господин де Мальтиг имел поразительное влияние на госпожу д’Арбиньи; он угадывал ее мысли, или, вернее, она все поверяла ему. Этой, обычно столь скрытной, женщине временами необходимо было, чтобы вздохнуть полной грудью, совершить какую-нибудь неосторожность; во всяком случае она всегда смущалась от одного сурового взгляда господина де Мальтига; если он казался недовольным, она вставала, отводила его в сторонку и объяснялась с ним; если он уходил в дурном расположении духа, она тотчас же запиралась у себя, чтобы написать ему письмо. Я объяснял себе такую власть господина де Мальтига над госпожой д’Арбиньи тем, что он знал ее с детства и стал вести ее дела, когда у нее не осталось, кроме него, ни одного близкого родственника; но главная причина этих странных приемов госпожи д’Арбиньи, как я позже узнал, заключалась в том, что она создала план женить его на себе, если я оставлю ее, ибо ни за что на свете не хотела прослыть покинутой женщиной. Подобное решение могло навести на мысль, что она не любила меня; однако она отдавала мне предпочтение, повинуясь голосу сердца, но она всю жизнь примешивала расчет к своим увлечениям и свои искренние привязанности ставила в зависимость от требований света. Она плакала, когда была взволнована, но плакала также и потому, что слезы придавали ей трогательный вид. Она была счастлива, сознавая себя любимой, потому что любила сама, но также и потому, что это приносило ей успех в обществе; у нее бывали добрые чувства, когда она оставалась одна, но она не давала им волю, если они не способствовали выполнению ее желаний и не помогали удовлетворить ее самолюбие. Это была женщина, созданная обществом и для общества, владевшая искусством казаться правдивой; к этому часто прибегают в странах, где желание воздействовать на людей бурными проявлениями чувств бывает гораздо сильнее, чем сами эти чувства.
Я долгое время не имел вестей от отца, ибо война прервала нашу переписку. Наконец я получил с оказией от него письмо; он заклинал меня приехать во имя долга перед родиной и его любви ко мне; вместе с тем он категорически заявлял мне, что моя женитьба на госпоже д’Арбиньи причинит ему смертельное горе, и просил меня явиться в Англию свободным и не принимать никакого решения, не выслушав сперва его. Я сразу ответил ему письмом, в котором давал честное слово, что не женюсь без его согласия, и обещал скоро приехать к нему. Чтобы задержать меня, госпожа д’Арбиньи сначала прибегла к просьбам, потом разыграла отчаяние; наконец, видя, что ей ничего не удается, она, видимо, снова пустилась на хитрость; но мог ли я тогда в чем-нибудь заподозрить ее?
Однажды утром она пришла ко мне бледная, с растрепанными волосами, и бросилась ко мне в объятия, умоляя защитить ее: казалось, она умирала от страха. Я с трудом мог понять, слушая ее сбивчивую речь, что вышел приказ арестовать ее, как сестру графа Рэмона, и что я должен найти ей приют, где бы она могла укрыться от своих гонителей. В те времена погибало немало женщин, и были все основания для опасений. Я отвел ее к одному преданному мне негоцианту; я спрятал ее у него и думал, что теперь она спасена, ибо, кроме меня и господина де Мальтига, никто не знал, где она скрывалась. Ну как можно было не принять живого участия в женщине, попавшей в такое положение? Как можно было покинуть женщину, которую ожидала тюрьма? Мог ли я когда-нибудь ей сказать: «Вы рассчитывали на мою поддержку, но я не в силах вам ее оказать!» Тем не менее мысль об отце преследовала меня непрестанно, и я не раз пытался получить у госпожи д’Арбиньи дозволение уехать одному; но она угрожала мне, что предаст себя в руки палачей, если я покину ее, и два раза в страшном расстройстве выбегала среди бела дня на улицу, повергая меня в смятение и ужас. Я бросался вслед за ней, тщетно умоляя ее вернуться. По счастью — не знаю, случайно ли это было или преднамеренно, — нам всякий раз встречался господин де Мальтиг, и он уводил ее, упрекая за безрассудный поступок. Я вынужден был остаться и постарался объяснить отцу в письме причины моего промедления. Но я краснел от стыда, живя во Франции в самый разгар грозных событий, в то время как Англия вела с нею войну.