— О родная сторона! — беспрестанно восклицала она. — Неужели я никогда не увижу тебя? — Но она тут же прибавляла, что не хочет меня покинуть, и у меня сердце разрывалось от жалости, когда она горько плакала оттого, что ей никогда не увидеть прекрасного солнца Италии и не насладиться родною речью, ибо она не нарушит мне верности.
Меня глубоко потрясло горе Терезины, в котором было так много общего с моим горем; эта простая женщина осталась итальянкой до мозга костей и сохранила итальянский характер и итальянские вкусы, и, растрогавшись, я обещала ей, что она снова увидит Италию.
— Вместе с вами? — спросила она.
Я промолчала. Тогда она принялась рвать на себе волосы и клясться, что никогда не расстанется со мной, но казалось, она умрет на моих глазах, произнося эти клятвы. В конце концов у меня вырвалось, что и я возвращусь в Италию; и эти слова, сказанные лишь для ее успокоения, превратились в торжественное обещание — ибо она невыразимо обрадовалась и поверила им. С этого дня, ничего мне не говоря, она завязала знакомство с местными купцами и не упускала случая сообщить мне, что такой-то корабль отправился из соседней гавани в Геную или в Ливорно; я выслушивала ее и ничего не отвечала; она тоже умолкала, но на глазах у нее появлялись слезы. Мое здоровье с каждым днем ухудшалось: меня губили суровый климат и душевные страдания; мне необходимы оживление и радость; я нередко вам говорила, что горе может убить меня; я слишком бурно восстаю против него, с ним надо смириться, не то можно умереть.
Я часто возвращалась к мысли, занимавшей меня после смерти моего отца; но я очень любила Люсиль, которой было тогда девять лет и которую я с шестилетнего возраста пестовала, как вторая мать; как-то мне пришло в голову, что если я уеду тайком, то нанесу такой ущерб своей репутации, что пострадает даже доброе имя моей сестры, и, опасаясь этого, я на время отказалась от своих планов. Но вот однажды вечером, когда я была как-то особенно удручена своими отношениями с мачехой и со всем обществом, я очутилась за ужином наедине с леди Эджермон; промолчав добрый час, я почувствовала, что меня нестерпимо гнетет ее невозмутимая холодность, и я начала говорить, жалуясь на свою жизнь; сначала я просто хотела вызвать ее на разговор и не думала затрагивать важный для меня вопрос, но, разгорячившись, я вдруг сказала, что мое положение невыносимо и я мечтаю навсегда покинуть Англию. Мачеху это ничуть не смутило; и она ответила мне так хладнокровно и сухо, что я этого всю жизнь не забуду:
— Вам двадцать один год, мисс Эджермон! Состояние, оставленное вам отцом и матерью, в вашем распоряжении. Вы вольны располагать собой, как вам заблагорассудится; но если вы задумали совершить поступок, который опозорит вас в глазах общества, то, соблюдая честь семьи, вы должны изменить свое имя и сделать так, чтобы вас считали умершей.
При этих словах я вскочила и вышла из комнаты, ничего не ответив. Черствость моей мачехи, выраженная в столь презрительной форме, возбудила во мне такое негодование, что на минуту меня охватило желание отомстить ей, желание, совершенно чуждое моему характеру. Эта вспышка скоро погасла; когда я убедилась, что здесь никому нет дела до моего счастья, расторглись последние узы, еще привязывавшие меня к дому моего отца. Конечно, леди Эджермон не нравилась мне, но я не проявляла к ней того безразличия, какое она выказывала мне: меня трогала ее нежность к дочери, и мне казалось, что мои заботы о ее ребенке должны были расположить ее ко мне; однако именно эти заботы, быть может, и пробуждали в ней ревность, ибо чем усерднее подавляла она в себе все прочие чувства, тем сильнее разгоралась единственная привязанность, какую она себе позволяла. Все живое и пылкое, что живет в нашем сердце, она обычно сдерживала своим холодным рассудком, но эти чувства прорывались наружу, едва дело касалось ее дочери.
Еще не улеглось мое раздражение, вызванное разговором с леди Эджермон, как ко мне в комнату вбежала чрезвычайно взволнованная Терезина и сообщила, что в соседнюю гавань, находившуюся от нас на расстоянии нескольких миль, прибыл корабль из Ливорно и на нем приплыли ее знакомые купцы, весьма порядочные люди.
— Это все итальянцы, — сказала она, рыдая, — они говорят только по-итальянски. Через неделю они отплывают обратно прямо в Италию, и если бы сударыня решилась…
— Отправляйся с ними, милая Терезина, — ответила я.
— Нет, сударыня, — воскликнула она, — лучше я здесь умру!
И она вышла из комнаты, а я стала раздумывать о своих обязанностях по отношению к мачехе. Мне было ясно, что ей хотелось, чтобы я уехала: мое влияние на Люсиль было ей не по душе, и она опасалась, как бы моя репутация экстравагантной особы не помешала в будущем ее дочери сделать хорошую партию; очевидно, мачеха выдала свою сокровенную тайну, высказав пожелание, чтобы меня сочли умершей; и этот жестокий совет, сначала столь меня возмутивший, по здравом размышлении показался мне довольно разумным.
— Ну что ж! — сказала я. — Пусть здесь считают меня умершей, ведь здесь мое существование было лишь мучительным сном! Природа, солнце, искусства вдохнут в меня новую жизнь; пусть в этом безжизненном месте от меня останется лишь имя, высеченное равнодушной рукой на пустой гробнице!
Однако этого страстного порыва к освобождению было еще недостаточно, чтобы принять окончательное решение. Бывают в жизни минуты, когда нам кажется, что мы властны осуществить любое свое желание; но в иных случаях нам представляется, что все движения нашей души будут подавлены силой обстоятельств. Я пребывала в нерешительности, которая могла бы длиться бесконечно, ибо не получала внешнего толчка, который побудил бы меня сделать последний шаг; но вот однажды вечером, в ближайшее воскресенье после моего разговора с мачехой, я услышала под своими окнами итальянских певцов, которые прибыли на корабле из Ливорно и явились сюда по приглашению Терезины, желавшей сделать мне приятный сюрприз. Не могу передать, какое волнение охватило меня; слезы бурным потоком хлынули по моему лицу; вмиг во мне проснулись все воспоминания; ничто так не приводит на память прошлое, как музыка; она не только воскрешает его: пробужденное музыкой прошлое предстает перед нами, подобно дорогим сердцу теням, окутанное таинственной и печальной дымкой. Певцы спели чудесные стихи Монти, сочиненные им в изгнании:
Bella Italia, amate sponde,
Pur vi torno а riveder.
Trema in petto e si confonde
L’alma oppressa dal piacer
[22]
{215}.
Я была словно в опьянении; Италия вызвала в моем любящем сердце страстную тоску, восторги, страдание; я больше не владела собой: моя душа рвалась на родину, мне было необходимо видеть ее, дышать ее воздухом, слышать ее голоса; каждое биение сердца призывало меня в эту прекрасную счастливую страну. Если бы мертвецу, лежащему во гробе, предложили вернуться к жизни, он не так бы спешил поднять могильную плиту, как спешила я сбросить погребальный покров и вновь обрести свое воображение, свой талант, свою истинную натуру! Я утопала в блаженстве при звуках этой музыки, но была еще далека от того, чтобы что-нибудь предпринять: слишком смутны были мои чувства, и мысли мои где-то витали, как вдруг в комнату вошла мачеха и попросила меня прекратить это пение, потому что непристойно слушать музыку в воскресенье. Я пыталась ей возражать: итальянцы отплывали на следующий день, а я уже шесть лет не получала такого удовольствия. Мачеха не слушала меня и, заявив, что прежде всего надобно уважать обычай страны, в которой живешь, подошла к окну и приказала слугам прогнать моих бедных соотечественников. Они удалились, продолжая петь и посылая мне издали прощальный привет, который раздирал мне сердце.