Нет, он не был пьян, по крайней мере глубоко внутри он оставался трезвым, но эта стойкая трезвая сущность спряталась еще глубже, позволяя остальному делать что заблагорассудится. К легкому удивлению Уильяма, то есть трезвой сущности, наблюдающей со стороны, оставшаяся часть куролесила наравне с прочими участниками вечеринки: что-то выкрикивала, заходилась смехом, подпевала, подливала себе спиртного в бокал, танцевала с девушками и даже приобнимала их время от времени. Окружающие предметы перестали оглушать формами, красками и звуками. Лица утратили резкость. Комната наполнилась золотистой дымкой, смазывающей контуры. Лица расплывались, края и углы таяли, все происходило будто во сне. Словно сквозь усыпанную золотыми блестками кисею Уильям увидел, как голова Рамсботтома запрокидывается, рот приоткрывается, и Хина с подругой вплетают новые цветы в увенчивающий его сонную голову венок; как Бруаса, Уотерс и неугомонная Реватуа трясут стаканчик с костями, раскрасневшийся Блум пытается играть на гитаре в унисон с улыбчивой пышнотелой Теурой, а крошка Пепе, сделав большие глаза, подходит к нему, Уильяму, и присаживается на подлокотник плетеного кресла.
Кто-то вспомнил про танцы, и граммофон немедля запустили снова. Рамсботтом по-прежнему храпел с разинутым ртом, лепестки из венка ложились на его круглое, как луна, лицо. Все остальные танцевали. Уильям танцевал — то есть мотался туда-сюда по комнате — с хихикающей Пепе. Выпускать ее из объятий не хотелось, она идеально подходила ему сложением и ростом. Ее плотная упругая фигурка посреди всей этой двоящейся, ускользающей, рассыпающейся действительности казалась надежной опорой. После танца Уильям вновь очутился в кресле, только теперь его шею обвивали руки Пепе, а к щеке прижималась ее щека. Ни руки, ни щека не дарили прохлады, ночь оставалась теплой и душной, но все равно обнимать Пепе было приятно. Нет, даже восхитительно! У Уильяма пересохло в горле, хотелось пить, о чем он и сообщил. На мгновение руки, обвивающие шею, исчезли, и вот уже Пепе с улыбкой протягивает ему бокал. Уильям сделал глоток, улыбнулся в ответ, допил до дна. Неожиданно бокал со звоном обрушился на пол. Комната дрогнула, пошла рябью, потом начала самым безобразным образом таять, и пришлось отчаянно сверлить ее глазами, чтобы вернуть в нормальное состояние и пригвоздить к месту. Однако стоило чуть расслабиться, как она вновь принялась изгибаться и оплывать, словно зажженная свеча. Голоса то трубили над самым ухом, словно фанфары, то стихали. Все это угнетало и вызывало досаду, ведь где-то за этим бедламом идет замечательная вечеринка. Если только взять себя и всю окружающую действительность в руки и разогнать туман в голове, то где-то в золотисто-огненном сердце этой праздничной ночи откроется великая тайна, способная изменить твою жизнь навсегда, — ключ к бесконечному счастью, панацея, философский камень, источник молодости… Все это где-то здесь, посреди этой веселой суматохи, но отыскать их можно лишь с ясной головой. Уильяма вдруг неудержимо потянуло выбраться из этой комнаты, из бунгало и посидеть на берегу. Но Пепе нужно взять с собой. Он позвал ее на ломаной, однако изысканной смеси французского с английским и, покачиваясь, поднялся.
Пепе рассмеялась:
— Мауруру вау.
[7]
Уильям сдвинул брови, пронзая Пепе взглядом. Иначе она тоже расплывется.
— Что ты сказала, Пепе? Я не понимаю по-таитянски. Я вообще мало что вокруг понимаю, крошка Пепе. Но хотел бы понять. Я хочу понять все — все, что достойно понимания, понимаешь?
Она снова рассмеялась:
— Да, я идти с тобой.
Ночь была такой необъятной, прохладной, безмятежной, уютной, что Уильям залился слезами, едва опустившись на песок. Он не собирался плакать, слезы лились сами. Пусть это слабость, но все равно так чудесно сидеть на берегу и орошать слезами эту огромную прекрасную ночь. Левую щеку что-то защекотало, повеяло удушливым ароматом тиаре. Это Пепе провела цветком по его щеке. Уильям попытался ухватить ее, но она ускользнула, только приглушенный смех донесся из темноты. Тогда Уильям позвал ее, и она приблизилась. На этот раз увернуться ей не удалось, впрочем, она не особенно старалась. Теперь ее душистое упругое тело оказалось единственным надежным островком посреди этой бескрайней ночи. Пепе прижалась к нему, как доверчивый зверек, и Уильям блаженно утонул в ароматах тиаре, плюмерии и кокосового масла, источаемых жаркой кожей.
Очнулся он совершенно в другом мире — не исключено, что и в аду. Он по-прежнему лежал на песчаном берегу, в нескольких ярдах от веранды бунгало, но Пепе исчезла. Ночное небо побледнело, однако до рассвета было еще далеко. Больше Уильям ничего осознать не успел, потому что накатившая волна тошноты отшибла все ощущения. Еще не раз впоследствии случалось ему просыпаться разбитым и больным, но никогда настолько. Это был кошмар, настоящий ужас, все тело словно разваливалось на куски. Уильям положил голову на руки — стало только хуже. Медленно, со стоном, он встал и проковылял несколько шагов до опорного столба веранды. Там его скрутило окончательно и несколько минут рвало. Еще его знобило — и не потому, что он замерз, проведя всю ночь под открытым небом. Холод шел изнутри, словно кто-то сжимал там все ледяными пальцами. Рвота наконец прекратилась, однако усилился озноб. Из последних сил Уильям взобрался по лестнице на веранду, зубы стучали, руки и ноги ныли и отказывались повиноваться. Отчаянно хотелось воды. И бренди. Темная комната напоминала душную, вонючую берлогу, в которой кто-то храпел и виднелись очертания распростертых тел. Пошатываясь и натыкаясь на мебель — тело не слушалось и будто норовило вывернуться, — Уильям пробрался через комнату к передней двери, ведомый смутным желанием улечься снаружи и никого не разбудить. Там он рухнул у порога, проваливаясь в темный глухой колодец тошноты и головокружения. «Боже, как паршиво, как же мне паршиво…» — твердил голос в голове под аккомпанемент выбиваемой зубами дроби.
Вокруг посветлело. Почувствовав рядом какое-то движение, Уильям усилием открыл глаза и приподнял голову. Над ним, словно желтый аэростат, реяло круглое лицо. Китаец, кто-то из слуг Бруаса, кажется, садовник. Нет, наверняка не настоящий, у настоящих людей не бывает таких безразмерных лиц, да еще с застывшим выражением.
— Принеси бренди… коньяка… воды, — прошелестел Уильям. — Очень худо. Скажи хозяину, мне плохо.
Огромное желтое лицо витало над ним еще целую вечность, не разгладив ни единой морщинки, не дрогнув ни единой ресницей. Уильям уже готов был завопить от ужаса — того самого иррационального страха, преследующего всех людей: умереть и знать, что ты мертв. Но лицо наконец ожило, наклонилось ближе, что-то пробормотало и исчезло. Уильям понял, что так дальше продолжаться не может. Нужно вверить себя чьим-то заботам. Пусть теперь кто-нибудь другой определяет, будет он жить или нет.
3
Уильям пребывал теперь в мире жидкостей и газов. Приятного здесь было мало. Иногда ему что-то кололи в руку, в которой проделали, судя по всему, довольно большую дыру; резко пахло йодом, и немалую роль во всем этом играло какое-то заросшее лицо-луковица. Лицо это появлялось несколько раз и говорило по-французски. Однажды оно проревело: «C’est la logique, madame» — а затем длинный корявый ноготь, видимо, тоже с ним связанный, начал что-то чертить на груди Уильяма под аккомпанемент всяческих «вуаля» и «вуаси», а также не очень разборчивых, но пылких заявлений о la physiologie.
[8]
Рядом часто мелькала женщина — белая, англичанка, смутно знакомая, ее образ отпечатывался в сознании четче остальных.