Но и только. Больше им не досталось ни хлопка. Скетч умер стоя. Я с самого начала понял, что это будет провал, и не ошибся. Действие пошло вяло, без огонька и перца. С первых же реплик в зале похолодало.
– Здорово, Пат, – произнес Китекэт невыразительно и тускло.
– Здорово, Майк, – так же хмуро отозвался Гасси. – Как поживает твой отец?
– Спасибо, не совсем.
– А где он сейчас?
– На виселице, – уныло ответил Китекэт и дальше тем же упавшим голосом поведал про брата Джима, который устроился инструктором по плаванию и подмочил свою репутацию.
Я совершенно не мог взять в толк, что так угнетает Гасси, – разве только плачевная судьба церковного органа? Другое дело – Китекэт. Его мрачность поддавалась объяснению. Со сцены ему было прекрасно видно Гертруду Винкворт, которая сидела в первом ряду скамеек, бледная и гордая, в платье из такого материала… маслин, если не ошибаюсь, называется, и зрелище это вполне могло быть ему как клинок в сердце. И если вы готовы понять и простить уныние викария, в чью личную жизнь ворвались разные голливудские племянницы, и их верные рыцари, и румяные бойскауты, то по справедливости должны снисходительно отнестись к мрачному настроению несчастного жениха, видящего перед собой утраченную возлюбленную.
Тут все ясно и двух мнений быть не может. Я лично, например, отнесся к нему весьма снисходительно. Если бы вы подошли и спросили: «Сочувствуешь ли ты всем сердцем Клоду Кэттермолу Перебрайту, Вустер?» – я бы ответил: «Ясное дело, сочувствую и сострадаю». Просто я хочу сказать, что такая байроническая манера не прибавляет жизни скетчу про Пата и Майка с колотушками и диалогом невпопад.
Представление действовало на психику убаюкивающе, как шум дождя за окном в три часа пополудни серым воскресным днем в ноябре. Даже стоячая публика, все как на подбор крепкие, закаленные ребята, знать не знающие и слыхом не слыхавшие ни о каких тонких чувствах, и те, судя по всему, прониклись жалостью. Они стояли понурые, в траурном молчании и только переминались с ноги на ногу. Казалось бы, ну что уж такого душераздирающего в том, что один встречает другого и спрашивает, кто та женщина, с которой он шел вчера под ручку, а тот отвечает, что это – не женщина, а его жена? Ну, не поняли друг друга, ну, получилось забавное недоразумение. Но Гасси и Китекэт так горестно это произносили что донесли до каждого всю невыразимую печаль нашей жизни.
Я не сразу понял, что мне напоминает их скетч, потом сообразил. Когда-то, когда я был помолвлен с Флоренс Крэй и она работала над повышением моего культурного уровня, одним из ее методов было еженедельное хождение со мной на воскресные постановки русских пьес. Там всегда показывали что-нибудь эдакое про то, как старое родовое гнездо идет с торгов, а люди стоят вокруг и говорят о том, как это все грустно. И вот теперь, если меня спросят, что я думаю об игре Гасси и Китекэта, я бы ответил, что они слишком прониклись русским духом. Все в зале, от мала до велика, вздохнули с огромным облегчением, когда этот горестный срез жизни подошел к концу.
– Моя сестра в балете, – к финалу признался Китекэт.
Тут возникла пауза, Гасси как бы впал в транс и безмолвно стоял, глядя перед собой в пустоту, словно церковный орган и впрямь наконец рухнул и придавил его. Бедняга Китекэт убедился, что от Гасси ничего, кроме моральной поддержки, не дождешься, и весь дальнейший разговор пришлось ему вести в одиночку за двоих, а это, на мой взгляд, очень ослабляет театральный эффект. Прелесть диалога невпопад в том как раз и состоит, что в нем на равных участвуют двое, и вся изюминка пропадает, если один будет задавать вопросы и сам же на них отвечать.
– Ты говоришь, твоя сестра в балете? – переспрашивает себя Китекэт дрогнувшим голосом. И продолжает: – Да, лопни мой глаз, моя сестра в балете. – Что же она там делает, в балете? – задает он следующий вопрос, глядя на Гертруду Винкворт и весь передергиваясь от страданий. И отвечает: – Вылетает на сцену и улетает обратно, вылетает и улетает. – А зачем она так вылетает? – спрашивает Китекэт со сдавленным рыданием. – Да Боже ж ты мои милостивый, у нас ведь вылитый русский балет!
После этого, не найдя в себе душевных сил ударить Гасси зонтом, Китекэт взял его под локоток и повел к кулисе. Они брели медленно, понурясь, как участники похоронной процессии, забывшие захватить на плечи гроб и вынужденные возвратиться за ним. А им навстречу под бодрящие вступительные аккорды «Охотничьей песни» самоуверенным хозяйским шагом вышел на подмостки Эсмонд Хаддок.
Вид у него был сногсшибательный. Не упущено ничего, чтобы произвести впечатление и сразить клиентуру наповал. В полном охотничьем облачении, включая алый сюртук и все причиндалы, он вносил в сумрак зала как бы луч радости и надежды. Смотришь, и готов поверить, что есть еще в мире счастье, что жизнь не исчерпывается унылыми персонажами в зеленых бородах, замысловато божащимися к месту и не к месту.
На мой опытный взгляд было сразу видно, что за время, прошедшее после торопливой трапезы, заменившей сегодня ужин, молодой сквайр успел принять дозу-другую горячительного, но, как я уже неоднократно замечал по аналогичному поводу, почему бы и нет? Изо всех ситуаций, когда человеку застенчивому, страдающему комплексом неполноценности со всеми вытекающими последствиями, требуется пропустить стаканчик спиртного, не заправиться слегка перед выходом на сцену в деревенском концерте – да еще притом, что от этого выступления столько для него зависит, – было бы просто безумием с его стороны.
Так что самоуверенный выход я объясняю количеством пропущенных стаканчиков. Однако радушный прием публики сразу же, наверно, убедил его, что вполне можно было бы обойтись лимонадом. Если в глубине души Эсмонда Хаддока и гнездились сомнения в собственной популярности, их, безусловно, рассеял приветственный гром аплодисментов, потрясший зрительный зал. Я лично приметил среди толпящихся в глубине зала поклонников искусства по меньшей мере двенадцать человек, которые свистели в два пальца. А те, что не свистели, громко топали. Слева от меня парень со щедро напомаженными волосами делал одновременно то и другое.
Затем наступил ответственный момент. Если бы певец сейчас пустил петуха и запищал тоненько, как вырывающийся из лопнувшей трубы пар, или, скажем, сумел бы вспомнить из предусмотренного текста лишь отдельные слова и выражения, – исходное благоприятное впечатление оказалось бы испорчено. Правда, определенную часть публики, из наиболее критически настроенных, несколько последних дней методично поили на дармовщину пивом, за что, по джентльменскому соглашению, от них ожидалось снисхождение, однако теперь все же слово было за Эсмондом. Песню должен был исполнить не кто-нибудь, а он.
И он ее исполнил, да еще как! Тогда вечером, во время репетиции над графином портвейна, мое внимание было поначалу направлено больше на слова песни, я старался усовершенствовать произведение тети Шарлотты и не прислушивался особенно к вокальным данным Эсмонда Хаддока. Ну а позже, как известно, я уже пел сам, а это требует от человека большой сосредоточенности. Стоя на стуле и дирижируя графином, я, конечно, отдавал себе отчет, что на столе тоже что-то творится, но, если бы вошедшая леди Дафна Винкворт поинтересовалась моим мнением о его певческом таланте, о тембре, темпераменте и прочем, я бы вынужден был признаться, что толком ничего этого не заметил.