— Но, мадам Лаутаро, будьте с нами откровенны: вы приписываете этим картам значения, которые, я полагаю, произвольны. Любой человек, вытянувший те же карты, получит такое же предсказание. Но я уверен: то, что вы делаете, не просто чудеса хорошей памяти.
— Память тут совершенно ни при чем. Конечно, карты имеют определенное значение, но не забывайте, что их тут семьдесят восемь, — сколько это сочетаний по пять? Одних козырей двадцать две штуки, а они влияют на все остальные четыре масти. Без Колесницы я бы не могла обещать вам такое хорошее будущее… Но все это покрыто плащом времени и судьбы. Вы — это вы, если вы знаете, кто вы такой, а я — это я, и то, что происходит между нами, когда я читаю карты, не может произойти ни с каким другим человеком. А сегодня ночь после Рождества, и уже почти десять часов вечера, и это тоже имеет значение. Все имеет значение. Почему я гадаю вам в это особое время, если я вас сегодня увидела впервые в жизни? Что свело нас? Случай? Не верьте! Случайностей не бывает. Все имеет значение, иначе мир разлетелся бы на куски… И вы не останетесь обойденным, дорогой Холлиер. Сейчас я перетасую карты, вы выберете, и мы увидим, что принесет вам будущий год.
Даркур охотно выслушал предсказание, но Холлиер слушал жадно, светясь лицом. Это была дикая душа, как он ее называл, в действии: он находился в обществе культурной окаменелости. Он выбрал карты; мамуся взглянула на них, и я заметила, что ее лицо потемнело. Я внимательно разглядела карты: я кое-что знаю о гадании и хотела посмотреть, откроет ли мамуся всю правду как есть, пли подсластит ее, или вообще скажет что-нибудь совсем другое. Потому что с Таро нужно вести себя очень осмотрительно — даже если гадаешь не за деньги и, таким образом, не ищешь неприятностей со стороны закона. К примеру, если выпадет Смерть, безобразный скелет с косой, которой он косит цветы, людские головы, руки и ноги, эту карту не следует связывать с человеком, сидящим напротив вас за столом, даже если ясно читаешь смерть у него на лице. Гораздо лучше сказать: «На ваше будущее повлияет смерть человека, которого вы знаете», и тогда, может быть, бедняга запрыгает от радости, надеясь получить наследство или освободиться, если речь идет о женщине, живущей в несчастливом браке. Но мамуся была откровенна с Холлиером, хоть и смягчила некоторые удары:
— Это очень интересно, и вы не должны слишком задумываться об исходе своего гадания, пока я не закончу. Вот эта Четверка Жезлов означает, что какое-то дело, трудное для вас сейчас, скоро станет вдвое труднее… А это Четверка Кубков — вам везет на четверки… значит, кто-то — какой-то человек, близкий к вам, — причинит большое беспокойство вам и другому человеку, который к вам еще ближе… А здесь, где мы начинаем говорить о вашей судьбе, — Тройка Мечей, а это значит ненависть, и вам нужно беречься: то ли вас кто-то ненавидит, то ли вы кого-то, но из этого выйдет большая беда… Но ваша четвертая карта — Паж Монет. Паж — это слуга, кто-то, кто на вас работает, и он пришлет вам очень важное письмо. Как это относится к ненависти и беде, я не знаю… Но вот ваш большой козырь — это Луна, переменчивая женщина, она предупреждает об опасности, и, как видите, все вместе дает очень сложную картину, и я не рискну изложить ее вам только на основании этих карт. Поэтому я прошу вас выбрать еще одну карту из козырей, а мы в это время должны от всего сердца пожелать, чтобы она пролила свет на все остальное.
Кажется, Холлиер сильно побелел? Я-то уж точно побледнела. Я думала, мамуся наплетет ему какой-нибудь чепухи про его будущее, — я видела по картам, что оно очень мрачно. Но, должно быть, мамуся слишком боялась карт. Если обманывать карты, они обманут тебя, и многие хорошие гадалки превратились в шарлатанок и обманщиц таким образом, а некоторые даже спились или покончили с собой, когда поняли, что карты обратились против них.
Холлиер вытянул карту и довольно медленно опустил ее на стол. Это было Колесо Фортуны. Мамуся пришла в восторг:
— Ага, теперь мы знаем! Холлиер, вы положили карту передо мной вверх ногами, так что мы видим все фигуры, которые вращаются на колесе; Дьявол оказался внизу, а верх колеса пуст! Это значит, что все ваши злоключения в конце концов выйдут к добру и вы восторжествуете, хотя и не без тяжелых потерь. Так что мужайтесь! Не падайте духом, и все будет хорошо!
— Спасибо Беби Исусу! — сказал Ерко. — Я вспотел от страха. Профессор, выпейте!
Снова абрикосовый бренди; к этому времени я, кажется, вовсе утратила свою крону и жила исключительно корнями. Наверно, я сильно опьянела, но и все остальные тоже, и это было хорошее опьянение. Чтобы работать с картами, мамуся скинула туфли, и я тоже: две босоногие цыганки. Я не очень хорошо помню, что было дальше, но мамуся достала скрипку и принялась играть цыганскую музыку; я потерялась в тяжелом эмоциональном диссонансе между лашо, таким меланхоличным и даже слезливым, и фришке, диким цыганским весельем, но в подлинном, отчасти безумном и, несомненно, архаичном стиле, совсем непохожем на слащавые игрушки для гаджё вроде «Королевы чардаша». Фришке в мамусином исполнении навевал не картины костра, сверкающих зубов и развевающихся юбок опереточных цыган, но что-то древнее, вечное, изгоняющее университет и докторскую диссертацию в пыльные комнаты; что-то из тех времен, когда люди жили больше под небом, чем под крышей, читали знамения судьбы в криках птиц и чувствовали, что Бог — вокруг, повсюду. Это был тот самый смирный лад.
Ерко принес цимбалы собственной работы: они висели на шнурке на шее, как большой поднос, и Ерко молотил по звучным струнам с такой скоростью, что палочки мелькали, как венчик кухарки, взбивающей сливки. В четыре часа пополудни, когда званый ужин был только мрачной тенью в будущем, я бы поморщилась от такой музыки; сейчас, после одиннадцати вечера, я наслаждалась ею и жалела, что у меня недостает храбрости вскочить и даже в этой тесной комнате затанцевать, забить в бубен, отдаться минуте.
Комната была нам тесна.
— Давайте споем серенаду всему дому! — воскликнула мамуся, перекрывая музыку, и мы немедля повиновались: пошли вверх по лестнице, уже с песней.
Мы пели замечательную венгерскую песню «Magasan repül a daru».
[95]
Это не рождественский гимн, а песня торжества и любви. Я держала под руки своих двух профессоров и пела слова за троих: Даркур уловил мотив очень хорошо, но вместо слов пел «ля-ля-ля», а Холлиер, исполненный пыла, но, по-видимому, лишенный музыкального слуха, монотонно ревел, выбрав для этого слог «йя-йя-йя». Когда мы дошли до «Akkor leszek kedves rózsám a tied»,
[96]
я поцеловала обоих — мне показалось, что это будет как нельзя более уместно. Мне пришло в голову, что я до этого момента ни разу не целовала Холлиера и он меня тоже, несмотря на все, что было между нами. Но Даркур откликнулся страстно, и рот у него оказался мягкий и сладкий, а Холлиер поцеловал меня так яростно, что чуть не сломал мне зубы.
Что подумали жильцы? Пудели яростно лаяли. Миссис Файко не выглянула, но сделала телевизор погромче. Показалась мисс Гретцер в ночной рубашке, поддерживаемая миссис Шрайфогель; обе заулыбались и одобрительно закивали, как и миссис Новачински, — она выходила в туалет и предстала перед нами без зубов и парика, что смутило ее гораздо сильнее, чем нас. На третьем этаже на лестничную площадку выглянул мистер Костич в пижаме, улыбнулся и сказал: «Прекрасно! Очень хорошо, мадам», но мистер Хорн вылетел к нам в ярости, с воплем: «Дадут, наконец, в этом доме человеку поспать или нет?»