Покойный, облаченный в монашескую рясу, лежал на узкой железной койке в скромной комнатке, в которой умудрился навести несвойственный ей от природы мерзостный хаос. Руки покойного сжимали монастырский часослов. Лицо было удовлетворенное, но без улыбки; мертвые не улыбаются, пока над ними не поработает искусный бальзамировщик. На столе, прислоненное к чему-то, стояло письмо: на конверте значились мое имя и телефон.
Самоубийство, подумал я. Не могу сказать, что мне удалось подбодрить миссис Мастард, но я успокоил ее как мог, а потом позвонил врачу, которого мы с Парлабейном знали еще по колледжу, и попросил его прийти. Он пришел минут через двадцать, также полностью одетый и отчетливо пахнущий растворимым кофе. Какое счастье для священников и врачей, что на свете есть растворимый кофе!
В ожидании врача я успел прочитать письмо и избавился от миссис Мастард — вежливо попросил ее сварить кофе: желательно не растворимый, сказал я, чтобы убрать ее с дороги на как можно более долгий срок.
Письмо было типичным для Парлабейна.
Дорогой старина Симон!
Прости, что пришлось тебя дернуть, но кому-то надо подтереть за мной, а у тебя, в конце концов, работа такая. От Ля Мастард ничего особенного ожидать не приходится, тем более что я ей довольно много должен за квартиру. Этот долг и все прочие мои долги следует погасить из аванса, который вот-вот заплатят за мой роман. Думаешь, нет? Как тебе не стыдно сомневаться! А пока что — я от всей души желаю получить христианское погребение, так что прибавь, пожалуйста, это одолжение к длинному списку прочих своих одолжений — уложи Джонни в постельку, как часто бывало в наши юные годы в «Душке»… правда, ты так ни разу и не рискнул составить Джонни компанию в этой постельке, трусишка! Господь да благословит тебя, Симон.
Твой брат во X.
Джон Парлабейн, из Ордена священной миссии
Пришел врач, и у меня сильно полегчало на душе. Он осмотрел тело и сказал, что Парлабейн мертв (это было и так ясно), но причина смерти неизвестна (это меня удивило).
— Никаких признаков, — объяснил врач. — Он умер, потому что сердце перестало биться, и ничего иного я не могу написать в свидетельстве о смерти. Остановка сердца. На самом деле именно от этого и умирают все люди.
— Ты не подозреваешь, что он сам это сделал?
— Никаких подозрений. Я заподозрил нечто в этом роде, когда ты позвонил. Но я не могу найти никаких признаков — ни следа от укола, ни какой-либо иной метки. Ни следов яда — а обычно всегда что-нибудь бывает. У него такой довольный вид — не может быть, чтобы он перед смертью страдал. Если честно, я ожидал, что это самоубийство.
— Я тоже, но я рад, что это не так.
— Да, а то ты оказался бы в хорошеньком положении, верно?
Таким образом мой друг-доктор выразил распространенное убеждение, что священникам моей конфессии запрещено хоронить самоубийц по-христиански. На самом деле нам предоставляется большая свобода в решении таких вопросов, и милосердие обычно одерживает верх.
Я сделал все необходимое, добавив работы к своему пасхальному воскресенью, и без того перегруженному делами. Квартирная хозяйка устроила небольшой, но неподобающий скандал: она не соглашалась отдать тело для погребения, пока кто-нибудь не оплатит долг покойного. Так что я заплатил, думая про себя: интересно, сколько времени она продержалась бы, если бы я позволил ей оставить у себя тело Парлабейна в его нынешнем состоянии? Бедная женщина; должно быть, у нее подлинно собачья жизнь, отчего она стала сварливой, но принимает эту сварливость за силу духа.
Назавтра, в понедельник Светлой седмицы, я отпел Парлабейна в часовне Святого Иакова Младшего, расположенной в удобной близости к крематорию. Я ждал, не придет ли кто-нибудь на отпевание, и размышлял о том, что мне предстоит. Вот я стою в рясе, стихаре и епитрахили: профессиональный диспетчер, отправляющий людей в последний путь. Насколько я верю в то, что сейчас буду произносить? Насколько в это верил Парлабейн? Например, в телесное воскресение? Впрочем, нет смысла из-за этого переживать: Парлабейн просил христианского погребения и должен его получить. Погребальная служба очень красива — а красивую музыку нельзя изучать, как будто это страховой полис.
Кроме меня, пришли только Холлиер и Мария. Владелец похоронного бюро, обманутый рясой Парлабейна, положил его головой к алтарю; я решил ничего не менять. Я уже объяснил владельцу похоронного бюро, что покойному не нужно нижнее белье: Парлабейн умер в рясе на голое тело, и именно в таком виде я собирался отправить его в огонь крематория. Я не хотел заработать репутацию эксцентричного человека, требуя дальнейших нарушений приличия.
Служба шла в узком кругу, и, когда настало время, я сказал:
— В этот момент священник обычно произносит речь о покойном, чью смертную оболочку отправляет в последний путь. Но нас тут мало, и все мы — друзья покойного, так что я предлагаю нам всем поговорить о нем. Я считаю его человеком, достойным жалости, но он презрительно отверг бы мою жалость — у него был гордый, мятежный дух. Он просил меня похоронить его по-христиански, и потому мы здесь. Он в своеобычной манере выражал свою любовь к христианству, но, кажется, презирал большинство Писаний, которыми принято дорожить у христиан. В нем словно боролись гордыня и вера; он понятия не имел о смирении. Честно сказать, я не знаю, что о нем думать; мне кажется, он меня презирал, и его последнее письмо, обращенное ко мне, с виду шутливое, на самом деле пронизано презрением. Моя вера требует, чтобы я его простил, и я его прощаю; он просил христианского погребения, и я никак не могу ему в этом отказать. К сожалению, я не могу от чистого сердца сказать, что он мне нравился.
— Он старательно делал все, чтобы его невозможно было любить, — сказала Мария. — Несмотря на все его улыбки, дружеские шутки и ласковые словечки, он всех глубоко презирал.
— Мне он нравился, — сказал Холлиер. — Правда, я знал его намного лучше, чем любой из вас. Надо думать, я видел в нем одну из своих любимых культурных окаменелостей: прошли те времена, когда люди могли, не стесняясь, хвалиться перед другими своим высоким интеллектом. Мы сейчас лицемерим на этот счет. Но Парлабейн не лицемерил: он считал нас тупицами, а меня, я не сомневаюсь, — жуликом от науки. В этом он был пережитком великих дней Парацельса и Корнелия Агриппы, да и Рабле тоже. Тогда люди, которые много знали, затейливо насмехались над всеми, кого считали ниже себя с интеллектуальной точки зрения. В Парлабейне было что-то освежающее. Жаль, что его роман так плох: на самом деле он, с начала и до конца, одна сплошная насмешка, что бы ни думал о нем автор.
— Он, кажется, умер в твердой уверенности, что роман увидит свет, — сказал я. — В предсмертном письме он распорядился выплатить его долги за счет аванса от издателя.
— Не верьте, — сказал Холлиер. — Он просто не мог признать, что жил нахлебником, хоть и знал, что это правда. И, кстати говоря, пока я не забыл — Симон, кто платит за погребение?
— Я, надо полагать.