Где можно, человека распалив,
Его обжулить… —
[128]
это снова заговорил Эйлвин Росс, которого невозможно было заткнуть.
— Нет, мистер Росс, ничего подобного! — возразил Сарацини. — Конечно, среди алхимиков были и жулики, как бывают они среди жрецов любой веры. Но были и другие алхимики, искренне ищущие просветления. И разве мы, пережив за последние пять лет такие страдания под гнетом злобной лженауки, вправе насмехаться над искренними верованиями прошлого, даже если его стиль мышления и лексикон несколько заржавели?
— Мистер Росс, я хотел бы напомнить, что выражение мнения не входит в ваши должностные обязанности, — сказал подполковник Осмазерли.
— Прошу прощения, — ответил Росс. — Всего лишь несколько слов из Бена Джонсона. Сами выскользнули.
— Бен Джонсон был великим циником, а великий циник — это великий глупец, — сказал Сарацини с необычной для него суровостью. — Но, господа, я не утверждаю, что могу истолковать все элементы картины. Это будет долгая работа для иконографа. Я лишь осмелюсь предположить, что эта картина могла быть написана для графа Майнхарда, жившего четыре с половиной столетия назад, — он сам пользовался репутацией алхимика, был покровителем и другом Парацельса, и говорили, что он в Дюстерштейне занимался опытами, которые по тому времени стояли на передовом крае науки. В конце концов, его часовня не была общедоступным местом. Кто помешал бы ему украсить ее так, как он хотел?
Искусствоведы — возможно, проявляя излишнюю доверчивость в вопросах, лежащих вне их компетенции, — были склонны согласиться. Последовало долгое, туманное обсуждение. Когда Сарацини решил, что они уже достаточно поговорили, он подытожил сказанное:
— Могу ли я предложить, господин председатель и уважаемые коллеги, чтобы все мы сошлись на следующем: эти панели, несомненно происходящие из Дюстерштейна, следует вернуть в хранящуюся там замечательную коллекцию, а саму картину — которая, как мы все согласны, является неизвестным ранее шедевром и чрезвычайно интересна — приписать Алхимическому Мастеру, чье имя, увы, мы не можем установить точнее?
Все были за, только профессор Бодуэн воздержался.
— Вы спасли мою шкуру, — сказал Фрэнсис, поймав Сарацини на большой лестнице после выхода с заседания.
— Сознаюсь, я и сам чуточку доволен собой, — сказал Meister. — Я надеюсь, что вы, Корнишь, слушали внимательно: я не сказал ни единого слова лжи, хотя, конечно, не стремился непременно раздеть Истину донага, в отличие от многих художников. Вы ведь не знали, что в юности я несколько лет изучал богословие? Я считаю, это необходимо любому, кто желает сделать карьеру.
— Я вам буду вечно благодарен. Мне не хотелось признаваться. Не потому, что я боялся. Из-за чего-то другого, что я даже затрудняюсь определить.
— Из-за обоснованной гордости, я бы сказал. Это прекрасная картина, совершенно оригинально трактующая библейский сюжет. И притом — шедевр религиозного искусства, если брать слово «религия» в его подлинном значении. Кстати, я вас прощаю за то, что вы придали Иуде мое лицо, хоть и обрамили его чужими волосами. Мастера должны где-то брать модели. Я ведь назвал вас Мастером не просто так и не в насмешку. Этой картиной вы создали себе душу, Фрэнсис, и я не шутил, именуя вас Алхимическим Мастером.
— Я ничего не знаю об алхимии. В этой картине есть вещи, которые мне самому непонятны. Я просто нарисовал то, что просилось на холст.
— Возможно, вы не понимаете алхимии, как понимает ее ученый, но вы явно жили алхимией; в вашей жизни алхимически свершились превращение низких элементов и союз благородных элементов. Но вы же знаете, что живопись требует от своих адептов мастерского владения техникой, а это мастерство проявляет у мастера великие черты. То, чего вы не понимаете в картине, рано или поздно объяснится само — теперь, когда вы выудили его из глубин своей души. Вы ведь все еще верите в душу?
— Я пытался не верить, но, кажется, мне нет спасения. Католическая душа в цепях протестантизма. Но наверно, это лучше пустоты.
— Лучше, уверяю вас.
— Meister — я всегда буду звать вас Meister, хоть вы и произвели меня из alunno в amico di Saraceni, — вы были очень добры ко мне и не жалели розги.
— Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына.
[129]
Я горжусь, что стал вашим отцом в искусстве. Поэтому я попрошу вас кое о чем как отец. Сделайте это для меня. Следите за Россом.
Тут разговор прервался — в самом низу грандиозной лестницы поднялись шум и суматоха. Профессор Бодуэн оступился, ударился о мраморный угол и сломал бедро.
— Надо полагать, это и был дурной глаз Сарацини, — сказал Цадкиил Малый.
— Нельзя стать таким великим человеком, как Сарацини, не овладев огромной духовной энергией, и далеко не вся она благонамеренна, — ответил даймон Маймас. — В жизни удачливых людей попадаются Мастера и Сивиллы, и я рад, что смог поставить таких хороших Мастеров и Сивилл на жизненном пути Фрэнсиса.
— Удачливых людей? Да, наверное. Не всякому встречаются Мастера и Сивиллы.
— Воистину. Но в нынешние времена — я имею в виду время Фрэнсиса, конечно, ибо мы с тобой стоим вне Времени, брат, — многие, кому посчастливилось встретить Мастера или Сивиллу, норовят поспорить, непременно желая вставить банальное словцо, и препираются, словно всякое знание относительно и подлежит обсуждению. Нашедший Мастера должен подчиняться Мастеру, пока не перерастет его.
— Но если Фрэнсис действительно сотворил свою душу, как сказал Сарацини, что ждет его впереди? Быть может, он достиг величия и его жизнь подошла к концу?
— Ты испытываешь меня, брат, но меня не так легко поймать. Теперь, когда душа Фрэнсиса, если можно так выразиться, у него перед глазами, он должен понять ее и стать ее достойным; это не простое и не быстрое дело. Создание души — не конец пути, а новое начало в середине жизни.
— Да, это займет немало времени.
— Как ты любишь это глупое слово — «время». Теперь внешнее время Фрэнсисовой жизни потечет для него намного быстрее, а вот время его внутренней жизни поползет медленнее. Так что мы можем быстрее прокрутить остаток пленки, или видеозаписи, или каким там новомодным словечком назвали бы это современники Фрэнсиса, потому что внешняя жизнь теперь занимает его лишь частично. Вперед, брат!
Чем теперь был Фрэнсис в мире МИ-5? Конечно, не одним из великих разведчиков, которые вдохновляют романистов на воспевание опасности, насилия и загадочных смертей. Он продолжал работать в Объединенной комиссии по искусству даже после того, как конференции в Европе закончились: резолюции конференций породили всевозможные проблемы, которые приходилось решать дипломатическим путем, торговлей, успокоением задетой национальной гордости, а порой — произвольными решениями, в принятии которых Фрэнсис играл пусть и не главную, но важную роль. Он сотрудничал с Британским советом. Но только дядя Джек знал, что Фрэнсис должен следить за некоторыми важными персонами из мира искусства, чья лояльность, однако, не согласовалась с интересами стран антигитлеровской коалиции.