Слухи приумолкли после февраля 1909 года, когда доктор Джером сказал Мэри-Джим, что она опять беременна. Для Корнишей эта новость была одновременно хорошей и плохой. Майор был счастлив, что на свет появится дитя его чресел, — он был уверен, что это будет сын, — и Мэри-Джим тоже. Они не сошли бы за влюбленных, но уживались мирно и были неизменно вежливы друг с другом («как и не женаты вовсе», говорили в городе). Но мрачная женщина из Оттавы избрала именно этот момент, чтобы уволиться, — с вероломством, свойственным домашней прислуге. Хозяева, увольняющие работников, обязаны назвать причину; работники же не обязаны объяснять, почему уходят. Но мрачная накрахмаленная женщина добровольно сообщила, что еще год в Блэрлогги ее прикончит, и мстительно добавила: раньше она слыхала, что Блэрлогги — безумная глушь, а теперь сама в этом убедилась. Так что беременная Мэри-Джим была вынуждена ухаживать за больным ребенком одна, если не считать помощи Виктории Камерон. Виктория, похоже, переходила в разряд старых семейных слуг и хранителей, хотя ей было лишь немногим за тридцать. Доминике Тремблэ доверять было нельзя, и в детскую ее не пускали.
Это было неудобно, так как сенатор желал, чтобы его кухарка несла вахту у него на кухне. Майор трясся над женой, как новобрачный, и, когда она уставала или унывала, роптал на судьбу. Что-то надо делать, сказал доктор Джером. Сначала он сказал это Корнишам, Марии-Луизе и тетушке Мэри-Бен, а потом, с особым нажимом, повторил сенатору, когда они в очередной раз сидели за стопочками виски в библиотеке с уникальными панелями.
— Не буду ходить вокруг да около. Гораздо лучше было бы для всех, если бы этот ребенок умер. Он — тяжкая ноша и всегда будет тяжкой ношей, и для нового ребенка тоже, потому что старший брат-кретин — это тяжелое бремя.
— Когда его сюда привезли, ты сказал, что он не выживет.
— Да, я знаю, что я это сказал, и я был прав. Это ребенок не прав. Он не имел права жить так долго — в таком виде. Пять лет! Это совершенно антинаучно.
— И конечно, этому никак нельзя помочь.
Доктор выдержал паузу:
— Как сказать.
— Джо… неужели ты предлагаешь…
— Нет. Я католик, как и ты, и столп Церкви — пускай и стою не в центре, а с краю. Жизнь, какова бы она ни была, священна. Но если бы у этого швейцарца была хоть капелька мозгов, он не стал бы вмешиваться, когда ребенок родился. Первые пять минут… можно не то чтобы пригласить смерть, но предоставить природе решать. Я сам это проделывал десятки раз, и совесть меня никогда не мучила. Но иные доктора желают похвалиться своим искусством и потому забывают о всякой ответственности, о человечности. Но я тебе скажу начистоту: я был бы рад, если бы вы освободились от этого ребенка. Он плохо действует и на Мэри-Джим, и на всех вас.
— Да, но что ты имел в виду, когда говорил «как сказать»?
— Ребенок сильно сдал за последние несколько месяцев. Может, мы от него еще отделаемся — и чем скорей, тем лучше.
Очевидно, подозрения доктора Джерома были небеспочвенны. Через несколько дней, после громогласной ссоры с супругом, Мэри-Джим срочно вызвала отца Девлина, и ребенка покрестили во второй раз — уже в католичество. И всего через день-два лучший рабочий с деревообрабатывающей фабрики сенатора изготовил маленький гробик — чудо мастерства. Ночью маленькая процессия из двух карет направилась на католическое кладбище — мрачное, голое, открытое всем ветрам. Шел март, и на кладбище было ужасно холодно. Похороны прошли в узком кругу, насколько это вообще возможно. Могилку выкопал Старый Билли, киркой и лопатой разбивая мерзлую землю. Он стоял в стороне, пока сенатор, Мария-Луиза, тетя Мэри-Бен и майор Корниш слушали, как отец Девлин читает погребальную службу. Сенатор и майор светили керосиновыми лампами. Никто не пролил ни одной слезы, когда первого внука сенатора погребли на доселе пустом семейном участке Макрори.
Когда пришла весна, тетя Мэри-Бен распорядилась, чтобы на могилке поставили камень. Небольшой, белого мрамора, всего фут шириной, а высотой от силы три дюйма. Рельефные буквы на камне гласили: «ФРЭНСИС».
После этого беременность Мэри-Джим проходила просто прекрасно. 12 сентября предмет биографического труда Симона Даркура наконец родился и был крещен в англиканской церкви как Фрэнсис Чигуидден Корниш.
— Вот и твой подопечный, — сказал Цадкиил Малый. — Ты, конечно, присутствовал при рождении?
— А где я еще мог быть? — ответил даймон Маймас. — Я заступил на пост, если можно так выразиться, в момент зачатия — десятого декабря тысяча девятьсот восьмого года в двадцать три часа тридцать семь минут.
— А что ты должен был делать? — спросил ангел биографии.
— Выполнять приказы, конечно. Как только Фрэнсиса зачали — как только майор удачно оргазмировал, — меня вызвали наверх и сказали: «Это твой; старайся, но не выпендривайся».
— А что, были прецеденты?
— Я всегда считал, что несколько цветистых росчерков не повредят ничьей биографии. Возможно, перестарался пару раз. Но Они совсем по-другому смотрят на вещи. Вручая мне Фрэнсиса, Они велели не выпендриваться, и я всячески старался не выпендриваться. Этой семье просто необходим был кто-нибудь вроде меня.
— Они показались тебе скучными?
— Дорогой Цадкиил, мы еще даже не начали говорить о Блэрлогги. Это — воплощение скуки! Но по опыту нескольких эонов я знаю, что хорошее скучное начало не мешает интересной жизни. Подопечный так старается убежать от этой скуки, что с ним можно проделывать очень интересные вещи. Точнее, вложить ему в голову, чтобы проделывал сам. Без меня Фрэнсис стал бы достопочтенным горожанином, таким же, как и все остальные. Конечно, я знал все, что следует, о похоронах первого Фрэнсиса. Это было забавно, как сказал тогда майор.
— Ты совершенно безжалостен.
— Ты тоже, и даже не притворяйся, что это не так. Давным-давно — давай будем говорить так, как будто время для нас реально, — я узнал: когда духу-наставнику вроде меня вручают подопечного, жалость только все портит. Гораздо лучше протащить его через гонку с препятствиями, сквозь колючие изгороди, закалить его. Трястись над неженками — не моя работа.
— Ну так что — раз мы добрались до Фрэнсиса, давай двинемся дальше? Мы должны были пристально разглядеть его ближайших предков, потому что они — то, что заложено у него в костях. А именно это и пытается раскопать бедный Даркур.
— Да, но теперь за дело взялся я — даймон Майнас, неусыпный дух-хранитель. Фрэнсис был и Макрори, и Корниш, и все прочее, что прилагается при такой смеси. Все это было заложено у него в костях, но, кроме этого, в них был заложен я — прямо с момента зачатия. И это все изменило.
Часть вторая
Впервые в жизни Фрэнсис Корниш осознал себя — как существо, наблюдающее отдельный от него мир, — в саду. Фрэнсису было почти три года. Он заглядывал в глубины роскошного красного пиона. Фрэнсис остро ощущал, что он живой (хоть и не научился еще думать о себе как о Фрэнсисе), и пион тоже в своем роде ощущал, что живет на свете, и они взирали друг на друга с высоты эгоизма (каждый — своего) и серьезной уверенности в себе. Мальчик кивнул пиону, и пион, кажется, кивнул в ответ. Мальчик был аккуратненький, чистенький и хорошенький. Пион был распущенный, растрепанный, как положено пиону на пике красоты. Это был важный момент — первая сознательная встреча Фрэнсиса с красотой, которой предстояло стать радостью, мукой и горечью его жизни. Но, кроме самого Фрэнсиса и, может быть, пиона, никто не узнал об этой встрече, а если бы и узнал, то не обратил бы внимания. Каждый час полон моментов, которые для кого-то судьбоносны.