Я пытался подражать шотландской практичности своих родителей, но она мне так и не привилась, я слишком мало задумывался о возможных трудностях. Я трезво признавал, что в Дептфорде вряд ли найдется настоящий стол фокусника — раззолоченный guéridon с хитроумным servante на дальней от зрителей стороне, чтобы складывать вещи, которые не должны быть видны, и gibecière, куда можно будет уронить монету или часы; у меня не было фрака, а даже и будь он, я сильно сомневался, что моя мама взялась бы пришивать к фалдам тайный profonde, необходимый для исчезновения предметов. Когда профессор Гофман приказывал отогнуть манжеты, я не расстраивался, хотя и знал, что никаких манжетов у меня нет и в помине. Нет так нет, придется посвятить себя иллюзиям, для которых все эти вещи не нужны. Как вскоре выяснилось, для таких иллюзий требовались специальные устройства; Гофман неизменно характеризовал их как простейшие, вполне доступные для самостоятельного изготовления. Однако для подростка, который столь же неизменно шнуровал свои ботинки сикось-накось и завязывал воскресный галстук таким образом, что тот сильно напоминал петлю на шее висельника, эти устройства представляли проблему неразрешимую, как выяснилось после нескольких попыток. Точно так же я не мог подступиться к фокусам, для которых требовались «химические субстанции, которые вам продадут в ближайшей аптеке», потому что в аптеке Рукле и слыхом не слыхивали ни об одной из этих «субстанций». Однако я и не подумал капитулировать. Если так, я добьюсь совершенства в жанре сценической магии, являющемся, по словам Робер-Гудена, самым высоким, самым классическим: я разовью у себя ловкость рук, стану несравненным престидижитатором.
В своей обычной безалаберной манере я начал с яиц, а точнее — с одного яйца. Мне как-то и в голову не пришло, что для моих целей вполне пригодно яйцо глиняное, какими обманывают несушек. Я утащил одно из яиц, лежавших у мамы на кухне, и тем же вечером, когда в библиотеке никого не было, начал тренироваться, извлекая его из своего рта, из локтя и из подколенной ямки, а также засовывая его в правое ухо, чтобы затем, немного покудахтав, извлечь из левого. Все шло настолько великолепно, что, когда неожиданно в библиотеку заскочил мировой судья, желавший взять последний номер «Скрибнера», меня так и подмывало изумить почтенного адвоката, вытащив яйцо из его бороды. Такой поступок был бы чистым безумием, и я вовремя сдержался, однако сама уже мысль, как бы все это выглядело, вызвала у меня такой приступ истерического хихиканья, что судья недоуменно вскинул глаза. Когда он ушел, я продолжил манипуляции с яйцом, ничуть уже не сомневаясь в своих возможностях, что привело к легко предсказуемому финалу. В тот момент, когда яйцо должно было очередной раз исчезнуть в моем брючном кармане, я проткнул его пальцем.
Ха-ха-ха. Забавная ребяческая незадача, такое случалось с каждым. Однако это яйцо послужило причиной жуткого скандала. Мать заметила пропажу — я и подумать не мог, что кто-то там считает яйца, — и верно угадала виновника. Я отпирался. Чуть позже она поймала меня на попытке застирать карман, ведь в доме без водопровода стирка не может быть интимным процессом. Получив в свое распоряжение неоспоримые улики, мама захотела узнать, зачем я взял яйцо. А теперь подумайте, как может тринадцатилетний мальчик объяснить шотландке, славящейся своей практичностью и житейским здравым смыслом, что он вознамерился стать лучшим в мире престидижитатором? Я вызывающе молчал. Мать взорвалась. Она вопросила, не думаю ли я, что она сделана из яиц. Как назло, мне пришла в голову очередная пенка, я не сдержался и сказал, что это уж ей самой лучше знать. Моя мать не отличалась особым чувством юмора. Она сказала, что, если я считаю себя таким взрослым, что меня и выпороть уже нельзя, она докажет мне, что я ошибаюсь, и вытащила из кухонного буфета хлыст, какими погоняют пони.
Пони тут совсем ни при чем. Во времена моего детства эти симпатичные маленькие хлыстики продавались на сельских ярмарках, их покупали дети для игры — чтобы хлестать по деревьям или просто так размахивать. За несколько лет до этого мать конфисковала этот конкретный хлыст у Вилли, с тех пор он хранился в буфете и применялся для воспитательных целей. Хлыст лежал без употребления уже года два, но теперь мать снова его вытащила, я нахально рассмеялся, и она обожгла меня по левому плечу.
— Не смей до меня дотрагиваться! — закричал я во весь голос; эта неслыханная дерзость окончательно привела ее в бешенство. Сторонний наблюдатель назвал бы последовавшую сцену совершенно дикой: мать гонялась за мной по кухне, стегала хлыстом и плакала, истерически взвизгивая; в конце концов я не выдержал и тоже заплакал. Она хлестала меня все сильнее и безостановочно кричала, что я ее совсем не уважаю, кричала про мою наглость, обвиняла меня в неподобающей эксцентричности и интеллектуальном высокомерии — мать излагала все это совсем другими словами, которые мне не хотелось бы здесь приводить, — когда же ее бешенство выдохлось, она убежала, всхлипывая и обливаясь слезами, наверх и громко, как из пушки, захлопнула за собой дверь спальни. Пойманный и наказанный преступник, я тенью проскользнул в дровяной сарай и тяжело задумался: как жить дальше? Стать бродягой, на манер оборванных, жутковатых типов, которые чуть не каждый день стучатся в нашу заднюю дверь с просьбой подать хоть что-нибудь? Повеситься? Впоследствии мне не раз случалось чувствовать себя глубоко несчастным — несчастным не на час, а по несколько месяцев кряду, — но я до сих пор могу ощутить полную безысходность отчаяния, охватившего меня тогда, если не пожалею себя и оживлю его в памяти.
Когда отец и Вилли пришли домой, ужина на столе не было, а мама так и сидела в спальне. Отец безоговорочно принял ее сторону, а Вилли пустился рассуждать, каким невыносимым стал я в последнее время и что хорошая порка еще самое малое, что я заслужил. В конце концов мать согласилась спуститься вниз, если я попрошу прощения. Я должен был встать на колени и повторять формулу, на ходу сочиненную отцом, — клятвенно обещать, что я всегда буду любить свою мать, которой я обязан бесценным даром жизни, а затем сказать, что я молю ее — а заодно и Господа — простить меня, полностью понимая, что недостоин такого милосердия.
Я поднялся с колен очищенный и просветленный и почти не ел за ужином, как то и подобает преступнику. Когда пришло время ложиться спать, мать подозвала меня, чмокнула в лоб и прошептала: «Я знаю, что мой дорогой, любимый мальчик никогда больше не доставит мне горестных минут».
Лежа в постели, я долго обдумывал ее слова. Как совместить это воплощение материнства с яростно визжащей фурией, которая гоняла меня хлыстом по кухне, била меня, пока до отвала не насытилась — чем? Отмщением? Или чем? Лет через двадцать после этих событий, когда я впервые читал Фрейда, мне показалось на минуту, что я знаю. Теперь я в этом далеко не уверен. Но тогда я осознал, что в этом странном мире, где скрытого больше, чем проявленного, нельзя доверять никому — даже матери.
8
Парадоксальным образом этот эпизод не убил во мне увлеченность магией, а еще больше укрепил. Мне было необходимо стать хозяином положения в некой области, недоступной для моих родителей, особенно для матери. Конечно же, я был тогда далек от подобных рациональных формулировок, иногда я страстно хотел, чтобы мать меня любила, и ненавидел себя за то, что причиняю ей огорчения, но ничуть не реже приходило осознание, что ее любовь обходится мне непропорционально дорого, а ее представления о том, что такое «хороший сын», предельно примитивны. Короче говоря, я продолжал тайно осваивать ремесло мага.