Не могу сказать, сколько прошло времени, но это были критические мгновения в моей жизни. Потому что, пока он кряхтел и ругался, пучил глаза и багровел, пока выдавливал из откляченной задницы длинную колбасину, я пришел в чувство и спросил себя не «Что я здесь делаю?», а — «Почему он это делает? Все разрушение было лишь прелюдией. К этому акту протеста — грязному, животному. Но против чего он протестует? Ведь он даже не знает этих людей. Добро бы еще злился на тех, кто причинил ему какой-нибудь вред. Он что, таким образом протестует против общественного порядка, частной собственности, права на личную жизнь? Нет. Рассудочное начало тут ни при чем, никаким таким принципам он не следует — даже принципам анархии. Насколько я могу судить, — и не будем забывать, что я его сообщник во всем, кроме этого заключительного свинства, — он просто дает выход своей злой природе, в той мере, в какой это позволяют его сильная воля и ущербное воображение. Он одержим, и бес, вселившийся в него, зовется Злом».
От этих размышлений меня оторвал крик Билла, который требовал, чтобы ему дали чем подтереться.
— Подотрись своей рубашкой, свинья вонючая, — сказал Маккуили. — Это в твоем духе.
В комнате завоняло, и мы сразу же вышли, последним — Билл Ансуорт, похожий на шарик, из которого выпустили воздух. Он казался меньше и отвратительнее, но раскаяния в нем не чувствовалось.
Назад к машине мы шли мрачнее тучи. По дороге к дому Ансуортов никто не проронил ни слова, а на следующий день Вуд, Маккуили и я сели на поезд до Торонто. О том, что сделали, мы ни разу больше не вспоминали. И словом не обмолвились.
На долгом обратном пути из Маскоки в Торонто у меня было время поразмышлять, и тогда я принял решение стать юристом. Я был против людей вроде Билла Ансуорта или одержимых подобно ему, против того, чем он был одержим, — что бы это ни было. И я решил, что закон — это наилучший способ бороться с тем, против чего я возражаю.
8
Я был удивлен — и не скажу, что приятно, — когда обнаружил, что влюбился в доктора фон Галлер.
Много недель я встречался с ней по понедельникам, средам и пятницам и всегда отдавал себе отчет в том, как изменяется мое отношение к ней. Вначале — безразличие. Она была моим врачом, и хотя у меня хватало ума понимать, что без моего сотрудничества помочь мне она не сможет, я полагал, что сотрудничество это будет иметь определенные пределы. Да, я буду отвечать на вопросы и предоставлять ей всю информацию, какую только смогу, — но (безотчетно полагал я) сумею все же о чем-то умолчать. Требование фиксировать мои сны я воспринял не очень серьезно, хотя и старался делать все, о чем она просила, и даже дошел до того, что, просыпаясь среди ночи, конспектировал увиденный сон, прежде чем уснуть снова. Но мысль о том, что в моем или чьем-нибудь еще случае сны могут скрывать ключ к чему-то серьезному, по-прежнему казалась мне странной и, полагаю, нежелательной. Нетти сны ни в грош не ставила, а если в вашей жизни была такая Нетти, от ее влияния вы избавитесь не скоро.
Со временем у меня накопилась довольно большая коллекция снов, подшитая доктором в папку. Копии оставались мне. Я нашел себе в Цюрихе пансион — маленькую, с окнами во двор, квартирку, которая меня вполне устраивала. Питаться я мог за table d’hot,
[56]
куда подавали и вино, и по прошествии некоторого времени обнаружил, что вина мне вполне хватает. Правда, перед сном я все же пропускал стопочку виски, чтобы не забыть его вкус. Занят я был с утра до ночи, потому что доктор давала мне большое домашнее задание. Составление заметок для очередного сеанса занимало у меня куда больше времени, чем я предполагал вначале, — не меньше, чем подготовка какого-нибудь дела к суду, — потому что я с трудом находил верный тон. Споря с Иоганной фон Галлер, я стремился не к победе, а к истине. Это была трудная работа, и после ленча я ложился прикорнуть, чего никогда раньше не делал. Я ходил на прогулки и со временем хорошо узнал Цюрих — по крайней мере достаточно, чтобы понимать: мои знания так и остаются знаниями приезжего, постороннего. Я стал посещать музеи. Больше того, я начал посещать церкви, а иногда довольно долго просиживал в Гроссмюнстере,
[57]
разглядывая его великолепные современные окна. И все это время я думал, вспоминал, восстанавливал в памяти. То, чем я занимался с доктором фон Галлер (полагаю, это называется психоанализом, хотя в корне отличается от моих представлений о нем), захватило меня полностью.
До какой степени следует мне признавать свое поражение, спрашивал я себя и, спрашивая, прекрасно понимал, что время повернуть назад упущено и выбора у меня уже нет. Я даже перестал комплексовать по поводу своих снов и нес на сеанс хороший сон, как мальчишка, радующийся тому, что выучил урок.
(Протоколировал свои сны я в другой записной книжке, а здесь лишь иногда цитирую из нее. Не подумайте, будто я желаю что-то утаить. Когда человек проходит курс лечения, подобный моему, то сны исчисляются десятками, сотнями, и в такой большой массе поиск значения идет крайне медленно, поскольку сны обретают смысл по частям, как многосерийный фильм, и крайне редко откровение является в одном отдельно взятом сне. Толкование такой массы снов можно сравнить с чтением деловой корреспонденции при подготовке судебного иска — монотонная промывка тысяч фунтов песка, дабы найти малую крупицу золота.)
Потом безразличие перешло в неприязнь. Доктор казалась мне заурядной личностью, и за внешностью своей она следила совсем не так тщательно, как я думал вначале, а иногда я подозревал ее даже в скрытой антипатии по отношению ко мне. Реплики, вроде бы безобидные, по некотором размышлении представлялись весьма ядовитыми. Я начал спрашивать себя, уж не принадлежит ли она к довольно многочисленной категории известных мне людей, которые никогда не смогут простить мне того, что я богат и пользуюсь привилегиями, недоступными другим. Зависть к богатым вполне понятна в людях, небо над которыми вечно омрачено финансовыми заботами и нуждой. Они считают, что такие, как я, свободны от единственного и неповторимого обстоятельства, что определяет их жизнь, их любовь и судьбу их семей, — от нужды в деньгах. Они могут сколько угодно твердить, что не завидуют богатым, у которых, мол, много своих забот. На самом же деле — ну как им избежать чувства зависти? Особенно мучительна их зависть, когда они видят, как богатые выставляют себя дураками, швыряют деньги на ветер. Они думают: того, что этот парень потратил на покупку яхты, мне бы хватило на всю жизнь. И не понимают, что глупость — это в большой степени вопрос случая, а дураки, богатые или бедные, всегда выставляют себя дураками в полную меру своих сил. Но разве деньги могут изменить суть человека? Завидовали мне сплошь и рядом, но я понимаю, что многие из тех, кто завидует моему богатству, на самом деле (правда, не подозревая об этом) завидуют моим мозгам, работоспособности, той твердости характера, которую нельзя купить за все золото мира.