— А, это вы! Вы узнали что-нибудь о моем сыне? — на одном дыхании говорит он и правой рукой достает из-под мышки левой длинную железную колодку, которую держал между колен в ту ночь, когда я к нему зашел.
— Зачем вам эта колодка? — Я отскакиваю в сторону.
— Я сидел в подвале и услышал, как взламывают дверь во дворе. Я подумал, что это иноверцы пришли искать в развалинах спрятанные клады. Такое не раз случалось. — Балберишкин ставит железную ногу на пол. — Вы узнали что-нибудь о моем сыне?
— Узнал. Один еврейский солдат, служивший в литовской дивизии
[196]
в Балахне
[197]
, сказал мне, что вашего сына там не было. Евреи этой дивизии знали друг друга. А в русскую армию виленских парней не брали. Значит, ваш сын в армии не служил. — Говоря это, я не отрываю глаз от железной колодки. — А что было бы, если бы вы застали тут иноверцев, ищущих спрятанные сокровища? Врезали бы им этой железкой?
— Врезал бы, — отвечает он и жалобно добавляет: — Вы же сказали, что мой сын служит в армии.
— Я сказал, что, может быть, он служит, но не говорил, что я в этом уверен. Вы ведь должны радоваться, что ваш сын не был на войне… — И вдруг, вопреки собственной воле, я начинаю орать на сапожника, кричу, что в гетто у него тоже была железная колодка, был молоток, а он не дал по голове ни одному немцу.
— А вы бы врезали немцу колодкой? — Сапожник корчит дурашливую гримасу. — Вы ведь испугались, увидев меня с этой железкой.
— Если бы я был в гетто, тогда вы бы меня спросили, — ору я еще громче, — но в гетто были вы, а не я. Вот я вас и спрашиваю: почему вы бездействовали, когда убийца Киттель
[198]
приходил в гетто без охраны, даже без автомата, и слонялся тут, руки в карманах? Почему он был уверен, что никто его не тронет?
— Разве я виноват, что вы тут ничего не нашли? — вдруг сникает сапожник.
— Вот, значит, как! — Я подскакиваю к нему в дикой ярости. — Вы думаете, я так раскипятился, потому что ничего здесь не нашел?! Когда ваш сын вернется из России, он задаст вам тот же вопрос!
— Мой сын мне этот вопрос не задаст. Он знает своего отца и знает, что я не трус. Он только спросит, где мама и сестренка. Нас упрекают все вернувшиеся из России. Нас там оговаривали. — Широкоплечий еврей так беспомощно и по-детски вытирает кулаками слезы, что я последними словами кляну сидящего во мне дибука, который владеет моими устами и жжет их смертельным ядом. Вместо того чтобы стать мстителем, я квакаю, как жаба. Я, как горький лук, разъедаю своими упреками и уцелевших в гетто евреев, и даже вернувшихся из лесов партизан. Они ругают меня и кричат: «Когда ты едешь назад в Москву? Там тебе все расскажут о героизме, и ты успокоишься!» Я замолкаю на день-другой, а потом начинаю все сначала.
Я говорю с Балберишкиным мягко и по-доброму. Он должен радоваться тому, что его сын не был на фронте. Наверняка Ицхок работает где-нибудь на фабрике или в колхозе. Где бы он ни находился, он не может бросить работу без разрешения. За это его серьезно накажут. К тому же нужна специальная командировка, чтобы переехать из одного города в другой, в Вильну особенно тяжело попасть, потому что тут был район боевых действий.
Сапожник мне не верит. Напрасно, говорит он, я внушаю ему, что Ицхок просто не успел вернуться. Балберишкин ходил узнавать в общину. Община сейчас там, где когда-то была Хоральная синагога. Так вот, там много евреев и целые пачки писем от виленчан, в которых они расспрашивают о своих родных. Но сына он там не встретил. И писем от него тоже не было, со вздохом заканчивает Балберишкин и поднимает с пола железную колодку, собираясь вернуться к работе в подвальчике.
Я не даю сапожнику уйти и говорю, что я был у детского врача Анны Иткин, работавшей вместе с моей женой в еврейской больнице. Она рассказала мне, что Фрума-Либча была уверена, что я жив. Но Балберишкин должен больше знать о моей жене. Ведь они были соседями.
— Конечно, медсестра была уверена, что вы живы, моя жена так же думала об Ицхоке, — обрадованно восклицает Балберишкин, словно то, что Фрума-Либча оказалась права, укрепило его надежду на спасение сына.
— А моя мама? Вы не знаете, верила ли моя мама в то, что я жив?
— Не знаю, — отвечает Балберишкин после долгого размышления. — Я знаю только, что медсестра очень берегла шаль вашей матери.
— Шаль? Мамину шаль? Черную шелковую?
— Сам я этой шали не видел, но видела моя жена, — говорит Балберишкин, и по его удивленному лицу я понимаю, что стал похож на лесного разбойника. — Когда медсестра переехала сюда со своими подругами, мы подружились. Потом наша Ентеле болела, и жена водила ее к соседке. После каждого такого визита она рассказывала мне, какая милая женщина эта медсестра и что она хранит какую-то шаль, оставшуюся от вашей мамы. Когда медсестра говорила о вас и вашей маме, она плакала и прятала в этой шали свое залитое слезами лицо. Так рассказывала моя жена и при этом тоже плакала.
— Шаль, мамина черная субботняя шаль… — Я озираюсь в пустой комнате так, словно эти облезлые кирпичные стены превратились в волны, которые накатывают на меня со всех сторон и хотят унести в бездну. Я говорю Балберишкину, что, по словам детского врача, где-то здесь, в стене, может быть замурована пачка рукописей, которую хранила моя жена, а с ней, возможно, и мамина шелковая шаль.
— Здесь ничего нет, — печально качает головой Балберишкин. После того как я от него убежал, отказавшись подняться в эту комнату, чтобы поискать здесь что-нибудь на память, он на следующий день сам сюда поднялся. Сапожник решил, что, если он что-нибудь обнаружит и принесет мне, я все-таки не откажусь это взять. Он простучал тут все стены и ничего не нашел. Жаль. Ему очень жаль. Он хотел чем-нибудь вознаградить меня за добрую весть о сыне, хотя других известий о нем пока нет…
— Пойдемте, пойдемте! — Я хватаю сапожника за плечо и вытаскиваю на лестницу. Я обещаю, что расспрошу о его сыне кого только смогу, только пусть и он мне пообещает, что заколотит досками дверь в мезонин и проследит, чтобы никто не поднимался в эту комнату.
— Когда Ицхок вернется, я не буду больше жить среди этих развалин, — говорит Балберишкин с жалкой, умоляющей улыбкой. — Прошу вас, расспрашивайте всех о моем единственном сыне. Вы же видите, судьба нас постоянно сводит. До войны вы захаживали к моим квартирантам. В гетто мы жили по соседству с вашей женой, а в России вы по Божьей воле столкнулись с Ицхоком.
— Хорошо, я буду расспрашивать, буду искать… — Я в последний раз бросаю в открытую дверь взгляд на пустые стены квартиры номер 9. — Заколотите вход в мезонин досками и гвоздями. Чтобы тут не лазили и не копались. Только подождите, пока я уйду. Не хочу слышать удары молотка.