В дом заходят чужие люди, поднимают покойника и зажигают свечи у него в головах. Кто-то подсуетился, сбегал на Синагогальный двор и привел пару чтецов псалмов. В дом набиваются любопытные мужчины и женщины с Десятой улицы, которых никто не знает. Они выспрашивают друг у друга подробности об умершем, о его болезни. Они говорят тихо из уважения к хозяйке, которая молча сидит к ним спиной. Лишь время от времени она бросает взгляд на маму, прося ее не уходить и не оставлять ее одну с незнакомцами.
Появляется несколько мадам, покупавших в мясной лавке Лизы, ее гимназические подруги. Увидев их, Лиза неожиданно начинает рыдать. Окружающие ее простые люди переглядываются: перед нами она плакать не стала, не то что перед важными госпожами.
— Успокойтесь, Лиза, — грудным голосом произносит мадам в шляпе с цветами и с тяжелой сумочкой в руках.
Но душа Лизы плачет, и стоящие вокруг слышат, навострив уши, слезы в голосе вдовы. Они подобны запертой плотиной воде, просачивающейся в щель.
— Лиза, — снова говорит та же мадам, и голос ее дрожит. Но Лиза, видимо, решила не выказывать своей женской слабости. Она отворачивается, чтобы люди не видели ее слез.
Вдова затихает. Двое чтецов псалмов, до этого громко читавшие стих за стихом, начинают бормотать слова себе в бороды. Даже свечи в головах умершего горят тихо, печально и тускло, словно их зажгли в глубоком и сыром подвале.
Мама понимает, что теперь, когда важные дамы сидят вокруг Лизы, она здесь больше не нужна, и выходит во двор.
Во дворе группками стоят соседи, лавочники с улицы. Они беседуют между собой. Мама останавливается и слушает, что рассказывает какой-то чужой еврей, из тех, кто поднял покойного.
— Я его, этого гусятника, знал издалека, он был настоящий мужчина. Видели бы вы, во что он превратился, — желтый, как морковь, и высохший, как прошлогодний цитрон. Кожа да кости. Говорю вам, щепка.
— Ой, во что превращается человек! — качает головой, закрыв глаза, Хацкель-бакалейщик. — Алтерка, который выпил целое море водки; Алтерка, который ночи напролет играл с дружками в карты, — чтобы этот Алтерка лежал так тихо ногами к дверям? Ой, во что превращается человек!
Хацкель-бакалейщик говорит это с какой-то мертвенной серьезностью, что вызывает у окружающих улыбку. Кто-то откашливается, словно раздумывая: сказать или не сказать? — но соблазн поиздеваться сильнее.
— Вы забыли, реб Хацкель, упомянуть горшки с чолнтом, которые съел гусятник.
— Некому даже читать по нему кадиш! — снова сокрушается Хацкель.
— Он мог бы перед смертью купить участок на кладбище и нанять человека, который будет читать по нему кадиш. — Торговец зерном дергает свою бородку лопаточкой. Он больше не в силах сдерживать гнев на гусятника. — Алтерка прожил свинскую жизнь, пусть он мне простит, фу!
Реб Носон-Ноте, хозяин двора и староста общества хранителей субботы, вертится рядом мрачнее тучи. Ему впору ставить копеечную свечку по деньгам, которые гусятница задолжала ему и за мясную лавку, и за квартиру. Его раздражают эти простаки, которые беспокоятся о том, что по гусятнику некому читать кадиш.
— Язычники, ваше еврейство имеет тот же вкус, что и чтение вами кадиша по вашим отцам.
— Что это вы вдруг цепляетесь к нашим отцам? — набрасываются на него люди. — Они были евреи получше иных старост.
— Кто цепляется к вашим отцам? Пусть они пребывают в своем покое, — пугается староста этого сборища невеж, гордящихся именитостью своих отцов. — Я говорю о скорбящих, которые читают кадиш в Синагоге Семи вызванных к чтению Торы и в прихожей Городской синагоги. Чтение кадиша не является одной из шестисот тринадцати обязательных заповедей, это не возложение тфилин
[106]
и не соблюдение субботы… мелочь! А что мы видим? Мы видим, что молодые люди, которые не возлагают тфилин и не соблюдают субботу, мчатся на Синагогальный двор читать кадиш и еще бросают жребий, кому из них вести молитву, — ни учености, ни понимания, лишь бы сказать кадиш.
Соседи отворачиваются от хозяина, и он стоит, как проповедник, от которого ушли слушатели. Он сердито оглядывается и видит, что мама прислушивается к его проповеди с набожным лицом. Но вместо того, чтобы ощутить удовольствие, он сердится еще больше. Ведь ее сын — воплощение распущенности, еще хуже тех парней, которые подстригают пейсы и бросают жребий, кому вести молитву.
Мама идет домой. Она должна позаботиться о многом. Прежде всего, она хочет знать, как там невеста ее сына после тяжелой ночи, которую ей пришлось пережить. Во-вторых, надо приготовить детям завтрак. Потом надо разложить зелень по корзинкам так, чтобы товар не завял, простояв целый жаркий день. В воротах она сегодня сидеть не будет. После похорон важные дамы, наверное, разойдутся. Ей надо приготовить для Лизы бублик и яйца, первую траурную трапезу, и проследить за тем, чтобы Лиза не сидела одна в пустой квартире.
Мама открывает дверь и говорит в комнату:
— Воды.
Я подаю ей через порог кружку с водой, она омывает руки, не вытирает их и строго говорит мне:
— Проводи нашего соседа хотя бы до Зареченского моста.
IV
Приехавший в Вильну еврей просит, чтобы его называли «майсегольским
[107]
проповедником». По его жалкому виду — маленький, тощий, хромой и почти безбородый — можно подумать, что он скорее синагогальный служка, чем проповедник, но милостыню он берет солидную, как подобает проповеднику. Когда в понедельник и четверг после чтения Торы он поднимается на биму и начинает проповедь, сбившиеся с ног, торопящиеся евреи окружают его с криком:
— В великую субботу
[108]
будете витийствовать, а сейчас времени нет.
— Хотите получить милостыню? Тогда закругляйтесь. Возьмите пару грошей и дайте закончить молитву.
Майсегольского проповедника не волнует то, что он не закончил свою проповедь, лишь бы он успел сказать главное: что на милостыне стоит мир. Он ходит среди молящихся, собирает деньги, а потом, прихрамывая, покидает Синагогу Семи вызванных к чтению Торы и идет в миньян, собирающийся в прихожей. Оттуда он направляется в Синагогу могильщиков, а потом еще куда-то. Слава Богу, в Вильне нет нехватки в еврейских молельнях. Только успевай по ним ходить.