А принцесса начала уходить из дома на целые дни. Я видел, как ее муж приходит вечером, нагруженный свертками, — и столбенеет. Она возвращалась поздно ночью, и через стену я слышал, как они молчат. Это молчание насквозь проморозило стены их комнаты, покрыв льдом и меня. Однажды я подкараулил нашего квартиранта во дворе и без церемоний сказал ему, чтобы он переезжал в другое место. Я и моя жена — плохой пример для молодой пары, особенно если в их совместной жизни не все гладко. Он ничуть не удивился тому, что я говорю с ним так открыто, и признался, что въехал к нам, потому что стыдится жить среди своих знакомых, боится, как бы они не увидели, что творится в его семейной жизни. Услышав это, я мысленно надавал себе пощечин, ведь я подозревал его в том, что он прятал у нас свое сокровище от возможных похитителей. Он сказал мне, что родителей Ольги нет в живых. Они были богатыми людьми, у них было собственное имение в России, но они бежали оттуда, когда большевики захватили власть. Я подумал: надо же было виленскому парню сделать такую глупость и связаться с русской графиней. Он казался измученным, говорил голосом умирающего и так глубоко вздыхал, что я понял: он сильно раскаивается в том, что надеялся добиться любви Ольги, и просит Бога, чтобы она наконец от него ушла.
Но Ольга от него не ушла. Она снова перестала выходить на улицу, она целыми днями сидела у себя, и в ее комнате было тихо, как на кладбище, — ни смеха, ни звука. У меня не было сомнений в том, что в ту пору, когда она уходила из дома, она встречалась со своим Лермонтовым. И, видимо, этот жулик, ее герой, нашел себе другую или объявил Ольге, что он ее больше не любит. Короче, короче, — Залман начинает кричать в темном саду, словно осознав, что его история слишком затянулась, — однажды вечером, придя домой, я увидел, что около наших ступенек толпятся люди. Я подумал, что несчастье случилось с Фейгой или с детьми, и поднял крик. Меня стали успокаивать: «Это не у вас, не у вас. Ваша квартирантка повесилась…» Когда я вбежал в квартиру, Ольга уже лежала на диване, накрытая своим халатом. Ее длинные волосы свисали и стелились по полу. Муж нашел ее висящей в их комнате. Он стоял над ней и непрерывно бормотал: «Почему ты это сделала? Почему ты это сделала? Почему ты не ушла от меня?» Сбежавшиеся соседи делили между собой веревку. Веревка, на которой кто-то повесился, приносит счастье.
Залман на мгновение замолкает и вдруг начинает плакать тонким, придушенным и ноющим голосом, словно в него воплотился муж Ольги в тот час, когда он стоял и говорил с покойной. Маленькое тело Залмана дрожит от плача. Он говорит быстро-быстро, словно хочет перегнать слезы, бегущие из его глаз:
— Видишь, моя счастливая звезда всегда сводит меня с людьми, потерпевшими поражение. Сердце плачет во мне не столько из-за смерти Ольги, сколько из-за ее жизни. Ведь ее смерть показывает, что она страстно хотела уйти от мужа и не могла. Как она не пожалела своих длинных пшеничных волос, своих голубых глаз, своего большого тела, белого, как кусок алебастра, своей высокой мраморной шеи, своих длинных белых рук? Как можно быть такой жестокой к собственной красоте и молодости?
После похорон Ольги ее муж исчез. Я уверен, что он скитается по свету и даже не помнит собственного имени. Он был суховатым и приземленным человеком, а тот, кто не может философствовать в своем несчастье, обречен отупеть и высохнуть. Я тоже не мог больше жить в квартире, где она повесилась. Скандалы с Фейгой усилились, и я уехал к родственникам в Латвию. Знаешь, как бы мы с Фейгой ни скандалили, мы никогда не упоминаем о той истории. Фейга сказала, что эта блондинка уйдет от своего мужа, а я сказал, что не уйдет, — и мы оба оказались правы. Вот тебе сегодня стало противно из-за моей ссоры с домашними. Ты не понимаешь, что, если бы я молчал, как Ольга, мне бы тоже пришлось повеситься.
Электрические фонари неподвижно стынут в темно-зеленых кронах. Они похожи на большие, безжизненно закатившиеся глазные белки, словно из листвы выглядывает та блондинка и слушает, что Залман про нее рассказывает. Залман дрожит от холода и съеживается в своей одежде. Его борода пахнет сыростью, как осеннее, промокшее от дождя дерево.
— Я люблю вас, Залман. — Я обнимаю его за плечи. — А вы себя убеждате, что мне противно на вас смотреть. Я прекрасно помню, как вы занимались со мной, когда я был мальчишкой. Вы относились ко мне, как к собственному сыну, во всем, кроме одного: вы не хотели, чтобы я научился у ваших сыновей искусству рисования. Каждую субботу вы брали меня на ваши прогулки в Закретский лес и тот парк, что рядом с молельнями. По дороге вы, бывало, останавливались у витрин и объясняли мне, что за вещи в них выставлены.
— Да, я обречен смотреть на мир через оконное стекло. — Он качает головой и встает, чтобы уйти.
— Куда вы идете?
— Пойду на Синагогальный двор. Не подумай, что я стал набожен. Просто мне приятно посидеть в синагоге у печки, среди нищих, которые рассказывают свои нищенские истории и толкают друг друга локтями. Ах, как хорошо сидеть среди таких же бедняков, как ты, и почесываться! Там не надо притворяться праведником. Я и без притворства свой человек среди синагогальных нищих. А уж какой я аристократ — даже не спрашивай! Когда сколачивают миньян, я так же важен, как главный раввин города, как староста городской синагоги. Они могут встать на голову, но миньяна без меня у них не получится.
Он поспешно шагает прочь. Я догоняю его.
— Я вас провожу.
— Нет, если уж быть нищим, то настоящим. Если ты пойдешь со мной, я не смогу забыть, что когда-то меня звали Залманом Прессом.
Он ощупывает свой черный плащ, рывком сдергивает его с плеч и исчезает среди деревьев.
Снова вышла замуж
Однажды в субботний вечер конца лета я вхожу к маме в дом, и она тут же, без предисловий говорит мне, что выходит замуж за Рефоэла Розенталя, вдовца, который держит зеленную лавку в подвальчике на Широкой улице.
Сообщив мне эту новость, она опускает голову и замолкает. Я сижу в растерянности и после долгого молчания выдавливаю:
— Разве ты с ним знакома?
— Конечно, я с ним знакома, — неторопливо отвечает она. — То есть я едва обменялась с ним парой слов, но видеть я его видела. Я даже не знаю, разговаривает ли он когда-нибудь со своими детьми, у которых уже есть собственные семьи. По природе он молчун, слово у него на вес золота. Но сваха говорит, что он очень достойный еврей.
— Кажется, мама, тебе когда-то очень нравился торговец яйцами реб Меер.
— Зачем ты напоминаешь мне, что когда-то мне кто-то нравился? — Она потрясенно смотрит на меня, словно никак не ожидала, что я до сих пор помню торговца яйцами. — Скажем так, он мне действительно нравился, но что толку это обсуждать? Даже в те времена, когда я собиралась замуж за твоего отца, я была далеко не дикой козочкой. А каким красивым мужчиной был твой отец! — Ее лицо вдруг светлеет. — Хотя он был уже вдовцом с детьми, он был краше золота! У него была черная как смоль борода и большие умные глаза. Когда сваты договаривались о нашем браке, он в субботу вечером, в жгучий мороз, приходил ко мне в шубе с большим воротником. Девушкой я держала лавчонку в квартале Новы Швят
[158]
и была вечно измучена работой, — неожиданно заканчивает она, и ее лицо гаснет.