Шпион, белорус-шпион. Мои губы трясутся и в беспамятстве шепчут: «Я накажу тебя по справедливости, но не уничтожу тебя». Я сую руку в карман пальто. Там лежит мой Танах, в котором есть этот стих… Нет Танаха.
— Что ты ищешь? — спрашивает бобруйчанин.
— Я ищу свой Танах. Вы не знаете, что такое Танах? Вы еврей и не знаете, что такое Танах?! — яростно кричу я, обливаясь потом, и спрашиваю беженца из Польши: — Может быть, ты видел мой Танах?
— Я не богобоязненный вор. — Тот бешено сверкает глазами. — Если бы сейчас у меня был кусок свинины, я бы его съел.
— Наган нам бы больше пригодился, — печально, с дрожью в голосе говорит бобруйчанин. — Я бы его, этого шпиона, уложил с первой пули.
— Этот Танах спас меня от смерти, из-за него еврейский командир, на коне спас меня от расстрела, а вы не знаете, что такое Танах! — кричу я бобруйчанину и продолжаю искать книгу по своим карманам. Книги нет. Должно быть, я потерял ее сегодня утром, когда спрыгнул в яму, или раньше, на том привале в лесу. Я вернусь взглянуть… Бог мой, Танах здесь! Он лежит на своем месте, в глубине кармана.
— Нельзя здесь медлить ни минуты! — кричу я попутчикам. — Этот шпион того и гляди приведет сюда своих дружков!
Бобруйчанин устремляется вперед, я иду за ним, а за мной — беженец из Польши. Ели стоят, облитые тьмой. Среди хвойных деревьев хиреют заблудившиеся дубы с наростами на суковатых стволах, посреди лета на их поникших ветвях вянут листья: темно-зеленые, лапчатые, они висят бессильно, как пальцы потерявшего сознание. Дерево с вывороченными корнями рухнуло, но места на земле ему не нашлось и оно осталось висеть, зацепившись кроной за ветви другого дерева. В лесу темно, холодно, тоскливо и промозгло. Я не слышу ни пения птиц, ни стука дятла, ни даже жужжания мух. Я окликаю бобруйчанина, который удаляется все больше:
— Подождите меня!
— Я не могу тебя ждать, ты хромаешь. — Он гневно и неохотно поворачивается ко мне и вскоре скрывается из виду.
Он больше не хочет идти с нами двумя. Я оглядываюсь — беженца из Польши тоже нет. Я пробираюсь дальше сквозь колючие кусты, сквозь густой папоротник, через высокие кучи опавших листьев и иголок, пока лес не становится жиже и вдали не мелькает шоссе. Мертвое дыхание густой тьмы холодит мою спину и гонит меня к дороге, залитой полуденным светом.
Выйдя на шоссе, я вижу перед собой холмистую местность, крыши высоких домов и фабричные трубы. Борисов! А где немцы?.. Нет, мне не показалось. Это была разведка, которая проверила дорогу и вернулась.
Впереди меня медленно и устало бредут два человека. Я догоняю их и вижу, что это евреи, старуха и молодой парень. Парень тащит на спине большой тюк постельного белья. В правой руке он держит большой жестяной чайник, и я слышу, как в нем плещется вода. Я чувствую, что у меня пересохла гортань, и задыхаюсь. Целая гора песка выросла у меня в горле.
— Евреи, дайте глоток воды, — хриплю я, — глоток воды!
Парень не может поднять головы, так как тюк высотой с него самого. Он мрачно смотрит на меня из-под бровей:
— Я и сам-то не пью. Это только для мамы.
Женщина едва переставляет ноги и идет, согнувшись вдвое. Ее бессильно висящие руки почти достигают земли, будто она нащупывает дорогу пальцами. Старуха останавливается, смотрит на меня с болью и надтреснутым голосом говорит сыну:
— Не жалей глотка воды. Помоги человеку в беде.
Я бросаю на чайник испуганный взгляд, словно там плещется кровь, а не вода. Слышишь! Сам он не пьет, вода у него только для мамы…
— Бросьте тюк! — кричу я. — Я видел на дороге немецкую разведку. Клянусь, что мне это не показалось.
— Где вы ее видели? — Парень медленно поворачивается с тюком на плечах и смотрит на пройденную им сонную и тихую дорогу, на которой нет ни души.
— Сын тащит наши вещи от самого Минска, — начинает плакать старуха. — Если Бог нам помог и мы уже у Борисова, то как же мы теперь все бросим?
— Никого тут нет, вам это приснилось, — говорит парень, словно мой крик, что немцы мне не померещились, убедил его в обратном. — Я вижу, что вы с запада. Вы не знаете, что это такое, — скитаться по России без одежды и постельного белья.
— Идите, молодой человек, не ждите нас, — говорит старуха и снова просит сына: — Дай ему глоток воды.
Но я уже не хочу глотка воды, я ухожу так твердо, так пылко и поспешно, что забываю про свою хромоту. Я влезаю на гору, за которой начинается пригород Борисова. Тут и там под деревьями у пулеметов лежат группки красноармейцев, но никто из них на меня не оглядывается.
Я вхожу в пригород с его деревянными домишками, кривыми, косыми, запущенными, будничными. Небольшие отряды военных движутся по улицам во всех направлениях, тащат маленькую пушку по горбатой булыжной мостовой, идут за груженными крестьянскими телегами, которые тянут усталые лошади. Телеги дребезжат, репродукторы на всех углах играют солдатские марши, в воздухе висит густая пыль, красноармейцы бредут без строя и порядка, измученные и чумазые. Я иду как в тумане, шатаясь, проталкиваясь через остатки воинских частей, между подвод, а за моей спиной тянется пройденный путь, солнечный, тихий и тайный.
Там, по шоссе, идет парень с большим тюком на плечах и жестяным чайником, заботясь о своей согбенной маме, не позволяя себе даже глотка воды. Позади них, по ту сторону леса и мшистой тьмы, бредут старуха и не отстающий от нее чужой русский солдатик-дезертир. За перевалом прошедшей ночи, по полю в окрестностях Минска бегут женщина с ребенком на руках, ее перепуганный муж и их старая покинутая мама. За спинами этих троих, за еще одним днем и одной ночью, у околицы деревушки Рекойн стоит и улыбается Фрума-Либча, а за Фрумой-Либчей сидит в Вильне в своей комнате мама, маленькая седая голубка. Хотя я все больше удаляюсь от нее, мама не становится меньше, словно она звезда.
Я слышу, как меня окликают по имени, и чья-то рука хватает меня за плечо. Это беженец из Польши.
— На, — подает он мне мой рюкзак. — А ты думал, что я его заберу.
— Откуда ты знаешь мое имя?
— Ты же просил помнить твое имя, если тебя застрелят, вот я и помню.
— Я просил тебя запомнить мое имя на случай, если меня застрелят? — Я смотрю на парня так, словно он посланец с того света и рассказывает мне, что я делал в предыдущем воплощении. — А зачем ты всю дорогу тащил мой вещмешок, если теперь ты мне его возвращаешь? Я думал, ты хочешь… Я дам тебе пару белья.
— Не нужно мне ни ваше белье, ни ваш Танах. — Его глаза снова загораются безумным гневом. — Я хочу кусок свинины, я хочу есть! Я сам не знаю, зачем убежал. Говорят, что евреи в Варшаве торгуют и живут.
Он ставит рюкзак рядом со мной и уходит, мотая головой из стороны в сторону. Его измученные ноги заплетаются, и мне кажется, что этот тощий паренек в распадающемся тряпье возвращается на тихую, солнечную, пустую дорогу, к густому темному лесу, в гниение мхов.