— Тяжкое вам испытание, сударыня.
Она в слезах пролепетала:
— Вы так добры, господин Жан-Луи…
— В болезни его поддержит ваша преданность, ваша привязанность…
Эта банальная фраза подействовала на Жозефу как слова любви. Она вдруг перестала чиниться и тихонько плакала, опершись рукой на руку Жан-Луи. Мари сказала на ухо Даниэль:
— Напрасно он так из кожи вон лезет: мы от нее уже не отвяжемся…
Условились, что Жозефа приготовит дядю к их приходу. Они явились к десяти часам и ждали на лестнице.
Только на этой паршивой лестнице, где дети семьи Фронтенак ждали, когда их позовут, а жильцы, которых всполошила консьержка, заглядывали через перила, только сидя на грязной ступеньке, прислонившись спиной к истрескавшейся штукатурке под мрамор, Ив наконец ощутил весь ужас того, что происходило за дверью. Иногда Жозефа приотворяла ее, высовывала распухшее от слез лицо, просила их подождать еще минутку, прижимала палец к губам и закрывала дверь. Дядя Ксавье — тот, что раз в две недели входил к ним в серую комнату на улице Кюрсоль в Бордо, окончив объезд имений, тот, кто делал свистки из ольховых веток, — кончался в этой трущобе недалеко от метро «Ла Мот-Пике — Гренель»: несчастный человек, весь опутанный предрассудками, страхами, неспособный отказаться от мнения, раз навсегда принятого его родными, так чтивший установленный порядок и притом такой далекий от простой, нормальной жизни… Дыхание октября проносилось по лестнице, напоминая Иву сквозняки в прихожей на улице Кюрсоль в первый день учебного года. Пахло туманом, мокрыми мостовыми, линолеумом. Даниэль и Мари перешептывались. Жан-Луи неподвижно стоял, закрыв глаза, упершись лбом в стенку. Ив ничего не говорил ему, понимая, что брат молится. «Это вам, господин Жан-Луи, нужно будет о нем Господа Бога молить, — сказала ему Жозефа. — Меня-то кто слушать станет, помилуйте!» Ив хотел бы молиться вместе с Жан-Луи, но из позабытого языка не вспоминалось ни слова. Он был страшно далек от тех времен, когда и ему довольно было закрыть глаза, сложить перед собой руки. Какими долгими казались эти минуты! Он уже выучил наизусть все узоры грязных пятен на той ступеньке, где он сидел.
Снова Жозефа приотворила дверь и поманила их войти. Провела их в столовую и удалилась. Фронтенаки старались не дышать, даже не двигаться: ботинки Жан-Луи при малейшем движении страшно скрипели. Окно, должно быть, не открывали уже второй день: в комнате, оклеенной красными бумажными обоями, стоял запах вчерашней еды и газа. Две цветных литографии: на одной персики, на другой малина — точно такие же были в столовой в Преньяке.
Потом они поняли, что им не надо было являться всем вместе: если бы дядя сначала увидел лишь Жан-Луи, он бы, возможно, свыкся с его присутствием; вваливаться всей толпой было безумием.
— Вот видите, сударь, они приехали, — твердила Жозефа, с увлечением играя роль сиделки. — Вы желали их видеть? Они все здесь, кроме господина Жозе…
Он не двигался — застыл, как насекомое на булавке. На этом жутком лице двигались только глаза — бегали из угла в угол, словно он ожидал удара. Обе руки, вцепившись в куртку, сжимали вздымавшуюся грудь. И вдруг Жозефа забыла свою роль:
— Ты почему молчишь? Боишься, тебе повредит? Ладно, ладно, щеночек, молчи… Видишь, детки здесь? Ты рад? Посмотрите друг на друга, не говорите ничего. Скажи, цыпочка, если тебе станет нехорошо. Если будет больно, махни мне ручкой, и все. Укольчик хочешь? Погоди, я сделаю…
Она сюсюкала, говорила с ним, как говорят с младенцами. Но умирающий, весь уйдя в себя, глядел все так же затравленно. Дети Мишеля Фронтенака растерянно в страхе прижались друг к другу все четверо и не знали, что выглядят как присяжные перед приведением к присяге. Наконец Жан-Луи выступил вперед, обхватил руками дядю за плечи:
— Вот видишь, ты нас позвал — только Жозе не приехал. Он нам писал, что у него все хорошо…
Губы дяди Ксавье шевельнулись. Они не сразу поняли, что он говорит. Склонились пониже к креслу…
— Кто вас просил приехать?
— Вот эта дама… твоя сиделка…
— Она не сиделка… слышите: не сиделка… Она говорит мне ты, ты же слышал…
Ив встал на колени прямо у костлявых ног дядюшки:
— Какое это имеет значение, дядя Ксавье? Это совсем не важно. Это не наше дело: ты наш любимый дядя, папин брат…
Но больной, не взглянув, оттолкнул его.
— Вы узнали! Вы узнали! — твердил он, блуждая глазами поверх голов. — Я совсем как дядюшка Пелуейр. Помню, он затворился с той женщиной в Буриде. Никого из семейства не желал видеть… К нему послали вашего покойного отца, он тогда был совсем молодой… Помню, Мишель поехал в Буриде верхом и захватил с собой окорок: дядюшка Пелуейр любил мясо из Преньяка… Ваш покойный отец рассказывал: он долго-долго стучался… Дядюшка Пелуейр открыл дверь… Посмотрел на Мишеля, взял у него окорок, закрыл дверь, задвинул засов… Помню, помню… смешная была история… Разговорился я… смешная была…
Он смеялся, сдерживая смех, с трудом, ему было больно, но остановиться он не мог. Потом закашлялся.
Жозефа сделала ему укол. Он закрыл глаза. Прошло с четверть часа. Дом сотрясался от поездов метро на мосту. Когда поезд проходил, слышались только эти ужасные вздохи. Вдруг он зашевелился в кресле, открыл глаза.
— Даниэль и Мари тут? Они пришли к моей любовнице. Я впустил их в дом женщины у меня на содержании. Если бы знали Мишель и Бланш, они бы меня прокляли. Я впустил детей Мишеля в дом к своей любовнице.
Больше он ничего не сказал. Нос его заострился; лицо стало лиловым; он хрипел — то были предсмертные хрипы… Жозефа, вся в слезах, обняла его, а Фронтенаки в ужасе попятились к дверям.
— Тебе нечего их стыдиться, миленький мой, они славные детки; они все понимают, они все знают… Чего тебе? Ты что-то просишь меня, бедненький?
Не помня себя, она спрашивала детей:
— Чего он просит? Не могу понять, что ему надо…
Им-то было совершенно понятно, отчего он махал рукой из стороны в сторону: это значило: «Уходи отсюда!» Бог не попустил, чтобы она поняла, как он ее прогоняет — ее, верную подругу, единственного друга, свою служанку, свою жену.
Ночью последний поезд заглушил стон Жозефы. Она отдавалась скорби, не сдерживая себя; она думала, что так и нужно — вопить в голос, консьержка и дневная уборщица держали ее под руки, натирали уксусом виски. Дети Мишеля Фронтенака преклонили колени.
XX
— А что вы для нас приготовили новенького?
Этим вопросом Дюссоль хотел показать любезность, но не сдержал улыбки. Ив вжался в диван Жан-Луи и притворился, будто не слышит. В тот же день вечерним поездом он ехал в Париж. Дело было после обеда, через день после того, как в Преньяке похоронили дядю Ксавье. Дюссоль на похоронах быть не мог (его разбил ревматизм, и он уже целый год ходил на костылях), а теперь явился отдать долг семейству.