— Но если они плохие?
— Плохих стремлений не могло бы быть, если бы они могли свободно развиваться в хорошо устроенном обществе. Я знаю, что свободой можно злоупотреблять: это неизбежная опасность для всего того, что в существе своем является хорошим. Но нетерпимость, вдобавок еще сопутствуемая деспотизмом, есть самое худшее из зол, из коих надлежит выбирать меньшее. Поэтому, если вам это нравится, отдайтесь религии всецело, но не требуйте от меня благочестия. Когда ты волен не советоваться с другими, так просто избежать лишних споров!
Фрюманс преподал мне здесь урок мудрости, который я, может быть, приняла бы с признательностью недели две тому назад. Но как согласовать независимость его мыслей с обожествлением меня? Я сочла его декларацию за протест и приписала ее гордости, уязвленной моими подозрениями. Я держалась с ним несколько надменно, стараясь, впрочем, смягчить горечь, которую, как мне казалось, он испытывал. Не помню уж, в каком стиле я продолжала свою исповедь, но я упорно продолжала верить в то, что должна спасти его от атеизма.
— Хоть вы и счастливы, — добавила я, — этим неограниченным сомнением, в котором, как я вижу, находите удовольствие, но мне оно кажется ужасным.
— Неужели? — спросил он с ласковой улыбкой, которая была так характерна для его обычно задумчивого лица. — Вас беспокоит вопрос о моем счастье на этом и на том свете?
— Давайте говорить только о земном мире, ведь это единственный, в который вы верите. Скажите, если вас охватит горькая печаль, тайные муки, в чем вы найдете утешение?
— В дружбе ближнего, — ответил он без колебаний. — Только он может понять мои слабости и помочь мне в моих горестях. Если бы мне было разрешено спросить Бога и он соизволил бы ответить, он сказал бы: «Твои страдания — закон твоей жизни. Ищи себе опору в тех, кто находится под властью того же закона, ищи ее в себе самом, если ближние не в силах помочь тебе».
Мне показалось, что Фрюманс дошел наконец до существа вопроса и я начинаю читать его мысли.
— Я прекрасно понимаю, — сказала я, — что вы обладаете огромной внутренней силой и что ваша гордость превосходит ваш здравый смысл. Вы очень страдаете, но вам нравится страдать в одиночестве, не прибегая к помощи видимого или невидимого провидения.
— Невидимое провидение, — ответил он, — находится во мне и в сердце моих друзей. Оно именуется желанием блага. С тех пор как я уже больше не человек, одержимый иллюзиями, я чувствую в себе и своих ближних эту действенную силу, и от меня зависит, как воспользоваться ею себе на благо.
— Стало быть, вы будете вести борьбу с горем, которое вас терзает, один на один или прибегая к советам вашего дяди?
— Да меня вовсе не терзает никакое горе! — воскликнул Фрюманс, весело смеясь над моими вычурными фразами. — Мне не нужно бороться ни с тайной болью, ни с горькой печалью. Таких страданий для философов вроде меня вообще не существует.
— А какого рода ваша философия? — спросила я, в высшей степени разочарованная.
— Это философия человека, который не выставляет ее напоказ, но кладет ее в основу своих поступков, — ответил он с некоторым оживлением. — Я же не профессор философии. Я не читаю лекций и не пишу книг. Я люблю разум таким, какой он есть, и вкушаю его, как самую здоровую пищу. Он везде мне на потребу, он растет на всех деревьях. Имея даже скромные познания, можно научиться срывать его лучшие плоды, и тогда уже мелодраматическое отчаяние, притворные душевные страдания кажутся вам чем-то вроде извращенного аппетита или несварения желудка.
Фрюманс говорил с такой убежденностью, что я почувствовала, что должна сказать ему все, чтобы снять со своей души огромную тяжесть. Я показала ему знаменательную страницу, не без коварства задав ему вопрос — не фрагмент ли это из перевода какой-то новой книги?
— Наверно, перевод или какой-то отрывок, — промолвил он, пробегая текст глазами.
Но вдруг он покраснел, увидев, что назвал себя по имени во фразе: «И, однако, ты не поэт, Фрюманс. Ты не веришь в Бога!»
— Так вот что шокировало вас, — сказал он, подавляя смущение, смешанное с недовольством. — Ну хорошо, не будем больше никогда об этом говорить. Совершенно не к чему писать для себя то, что ты не хочешь, чтобы прочли другие. Но это больше не повторится.
Он скомкал страницу и швырнул в камин, а потом, успокоившись, хотел начать свою очередную лекцию по древней истории. Но я была исполнена решимости заставить его исповедаться передо мной. Я поддалась жгучему любопытству, я бы сказала — почти преступному, если бы сознавала, что я делаю.
— Речь идет не о греках и римлянах, — ответила я, — а о вас и обо мне.
— Обо мне — может быть, но почему же о вас?
— Потому что я ваша добровольная ученица, которая имеет право задавать вам вопросы. Ваши мысли порождают мои. Что вы разумеете под…?
— Забудем мои загадки.
— Но это невозможно! Я знаю их наизусть.
— Тем хуже! — отпарировал он с недовольным видом.
Но вскоре он вновь обрел спокойствие.
— Ну, раз уж я сделал ошибку, я должен ее исправить. О чем вы меня спрашиваете?
— О том, что вы называете высшим благом.
— Я полагаю, что уже написал об этом: чувство справедливости в сердце справедливого человека.
— Превосходно, но имеется еще особа, о которой вы выразились так: «Она есть высшее благо».
— Да. Она ассоциируется в моем сердце с представлением о справедливости, истине и добре.
— И с мыслью о любви, дружбе и браке, ибо это ваши подлинные слова.
— Зачем же мне отрицать это? Вы уже в таком возрасте, чтобы суметь понять, что цель всякой подлинной склонности есть объединение двух личностей, которые уважают друг друга настолько, чтобы провести всю остальную жизнь вместе. Этот день через несколько лет наступит и для вас, Люсьена! Сделайте же удачный выбор — вот мораль, которую вы можете извлечь из моих мыслей, раз уж вы так интересуетесь ими.
— Стало быть, вы хотите жениться, Фрюманс? Я о том не знала, вы никогда мне ничего подобного не говорили.
— Я и не собирался говорить вам об этом. Чего ради? Однако давайте правильно поймем друг друга: я совсем не жажду жениться, а только жалею, что не могу этого сделать.
— Потому что…
— Да потому что единственная женщина, которая мне подошла бы, не может быть моей! А посему я об этом даже и не мечтаю.
— Но все-таки вы втайне мечтаете об этом, наперекор себе!
— Если это наперекор собственной воле, то это все равно как если бы я совсем об этом не думал. Поймите, Люсьена, я очень рад, что это даст нам сегодня повод немного пофилософствовать. Бывают непроизвольные мечты, как и вполне определенные мысли. Умственная жизнь зиждется на этих альтернативах, которые можно было бы сравнить со сном и бодрствованием в жизни телесной. В любом возрасте, а в вашем еще больше, чем в моем, бывают периоды умственной усталости или избытка живости в воображении, которые низвергают нас в мечту. Разумно как можно меньше предаваться такого рода праздности мысли, ибо это область иллюзий, а иллюзии — это время, потерянное для разума. Здравый ум уделяет очень мало мгновений и питает весьма мало доверия к мечте. Он быстро превращает ее в размышление, а размышление есть поиски точных и истинных ценностей. Вы хорошо меня понимаете?