Мариус».
Послание Мариуса меня глубоко задело. Как это благородно и доблестно — с такой легкостью бросить меня на произвол судьбы, а потом проявлять заботу о моей репутации! Мне хотелось поскорей выбросить его письмо из головы, но Женни решила посоветоваться с господином Бартезом. Он был очень занят, и мы с ней сами явились к нему в его тулонскую контору. Свое отношение к тону письма он выразил пожатием плеч, а потом сказал:
— Человеку малодушному не стоит разыгрывать храбреца. Мариус упустил случай показать себя в выгодном свете — другой такой ему вряд ли представится. Что касается поведения Мак-Аллана, которое будто бы угрожает вашей репутации, все эти угрозы изготавливаются на мельнице, а что касается самого Мак-Аллана, то я навел о нем справки — у нас в Провансе достаточно высокопоставленных англичан, и мне это не составило труда. Отзывы о нем превосходные, на своей родине он пользуется большим уважением. Я убежден, что он не способен вас намеренно компрометировать, а его визиты так понятны и необходимы для решения ваших дел, что ни о каком нарушении условностей и речи быть не может. Принимайте его у себя, как он того заслуживает: поведение господина Мак-Аллана внушает большие надежды, не вздумайте же ими жертвовать, следуя недобрым советам, цель которых — лишить вас истинно дружеской поддержки.
Господин Бартез уже знал о письме Мак-Аллана к леди Вудклиф. Он не сомневался в его благотворном действии и заразил своей уверенностью и нас. Я успокоилась, но все же, несмотря на живой интерес к Мак-Аллану, предпочла бы подольше не встречаться с ним. Мне претила роль, которую приходилось играть с ним, и все время казалось, что я напрашиваюсь на любовное признание. Поэтому стоило появиться кому-то, кто мог заподозрить меня в кокетстве с Мак-Алланом, — и от смущения я уже не знала, ни что говорить, ни что делать.
Он посетил меня еще несколько раз и был обворожителен. Своеобразие его поведения все еще удивляло меня, но не отталкивало, а скорее привлекало: оно приоткрывало врожденное чистосердечие натуры Мак-Аллана, в котором прежде я очень и очень сомневалась, и, кроме того, задевало воображение, как все, нам еще неведомое. Порою мы даже ссорились: Мак-Аллан был обидчив, а я склонна к насмешке. Он во что бы то ни стало хотел избежать обвинения в тех смешных, а иногда и досадных чудачествах, которые и теперь раздражают нас в англичанах, а в те времена, когда мы еще не привыкли к их достоинствам и недостаткам, особенно бросались в глаза. Не желая прослыть педантичным тяжкодумом, он становился легковесным, и тогда я упрекала его в том, что он недостаточно англичанин. Всего неприятнее мне было обнаруживать в нем черты сходства с Мариусом — пусть даже в ничтожных мелочах, вроде чрезмерного внимания к собственной внешности или чрезмерной учтивости с людьми безразличными, но Мак-Аллан относился к характеру моего кузена с таким высокомерным пренебрежением, что, боясь его оскорбить, я даже и не намекала на это сходство. К тому же оно действительно было очень поверхностно. В сложных жизненных перипетиях Мак-Аллан неизменно проявлял и мужество, и благородство. Впрочем, не знаю, заслуживает ли особенного восхищения человек, который, располагая богатством, независимостью, отличной репутацией, готов пренебречь любыми условностями, если таковы веления его сердца и разума. Поэтому, когда адвокат начинал слишком уничижать Мариуса, я спрашивала, что сталось бы с его отвагой, окажись он в положении столь же шатком, как положение Мариуса. Тут он приходил в великий гнев.
— Дерево надо судить по плодам, — говорил он. — Вы занимаетесь ботаникой, значит, вам известно, что определяют растение только после того, как оно достигло зрелости. Цветущий юноша еще не мужчина, но уже можно распознать, не окажется ли бесплодным его цветение, не опадет ли до времени его листва. Мариус — одно из тех чахлых, вернее сказать — тепличных растений, которые весной кажутся полными жизни, но летом — и вам ли этого не знать! — мгновенно увядают, словно их и не было. А я вот уже на пороге осени, но удивляю вас молодостью мыслей и чувств. Разгадка проста: я и весной был крепким ростком, а потом вошел в полную силу.
Мак-Аллан любил метафоры, в отличие от Фрюманса, который их не ценил и почти никогда не употреблял. Ум его был менее основателен, но более подвижен. Он многое повидал в своей жизни и, если и не углублялся в суть вещей, во всяком случае умел уловить их облик и проявлял при этом незаурядный вкус и меткость взгляда. Рассказывая о своих путешествиях, он развлекал и в то же время давал пищу для размышлений. Наделенный артистическим чутьем и даром живописного слова, Мак-Аллан довольно тонко судил и о людях, хотя, по моему мнению, проявлял к ним излишнюю снисходительность: я была непримирима в своих суждениях о добре и зле, меж тем как он подчас признавал право на существование за этими извечными врагами, равно необходимыми, как он утверждал, для сохранения мирового порядка. Иногда подобный скептицизм казался мне следствием поверхностности, но спустя минуту Мак-Аллан вдруг поражал меня глубоким анализом жизненных явлений, не говоря уже о его всегдашнем превосходстве надо мной, когда речь заходила о нравственных и философских основах поведения людей. Он не умел рассуждать так последовательно, как Фрюманс, и, сделав все необходимые выводы, подчинять им свои поступки или видеть предмет своего размышления в перспективе более широкой, чем прежде. Куда более впечатлительный и нетерпеливый, Мак-Аллан схватывал мысли на лету, составлял суждения с быстротой стрелы, но тем не менее редко бил мимо цели, потому что, не будучи глубоким философом, он был умным человеком.
LIX
Следующая неделя пролетела для меня как один час. Через день, то утром, то после обеда, являлся Мак-Аллан. Хотя вначале сложение его казалось Фрюмансу хрупким, а привычки — изнеженными, адвокат умел ходить, как заправский горец, и не хуже нас переносил жару. Он был очень силен, но не кичился этим и продолжал принимать тысячу предосторожностей, всюду таская за собой зонтики, москитные сетки, веера, которыми я пренебрегала, осыпая их владельца насмешками. Однако он прошел бог весть сколько лье под солнцем самых немилосердных широт, а его белокурые, мягкие как шелк волосы были все так же густы, белые зубы до единого целы, движения по-женски изящны. Этот слабый на вид красавчик оказался закаленным, как самая лучшая сталь. Поглядывая на него, Фрюманс шептал мне на ухо:
— Да, да, все правильно: такой физической силе, таящейся под изысканной внешностью, должна соответствовать несгибаемая воля, прикрытая утонченным умом.
Фрюманс с каждым днем относился к нему все лучше и, видимо, хотел, чтобы он нравился и мне. И действительно, Мак-Аллан мне очень нравился, но как только Фрюманс начинал его превозносить, я тут же к нему охладевала. Вообще я стала порывиста и неуравновешенна, капризничала, то беспричинно радовалась, то с трудом подавляла приступы гнева, то смеялась, как ребенок, то еле справлялась со слезами. Но все худшее было впереди; пока что Мак-Аллан не торопил меня с ответом, а Фрюманс, стремившийся оттянуть время, чтобы поближе узнать его и при этом не согрешить двоедушием, больше не вступал со мной в откровенные беседы.
Но вот пришло письмо от леди Вудклиф, и, значит, настала пора обеим сторонам сделать выбор. Письмо было коротко и сухо. В нем сказалась вся ненависть мачехи ко мне, ненависть еще более непримиримая и непонятная, чем прежде. Прочесть его вслух Мак-Аллан отказался, но поспешил сообщить моим советчикам и мне, что его освобождают от ведения дела, которым, судя по всему, он и сам не желает заниматься. Его просят не удивляться тому, что теперь указанную тяжбу поручено вести другому правомочному лицу, которое со всей непреклонностью опротестует завещание моей бабушки и мое гражданское состояние, если в течение трех ближайших дней я, с согласия моих советчиков, не подпишу полного отказа от притязаний на наследство и на имя де Валанжи. В этом случае мне по-прежнему предлагают пожизненный пенсион в сумме восьмидесяти тысяч франков ежемесячно с тем непременным условием, однако, что я не позже чем через неделю покину Францию и поселюсь безразлично где, исключая Англию. В случае, если оное предписание будет нарушено хотя бы на один день, я навсегда лишаюсь пенсиона. Это было так грубо и оскорбительно, что, разумеется, ни господин Бартез, ни Фрюманс, ни господин де Малаваль, ни Мариус, ни Женни не попытались хотя бы единым словом повлиять на мое решение.