Я не имела представления, куда направит свои стопы Мак-Аллан, когда меня уже не будет в Провансе, а спрашивать его не решалась: он мог бы подумать, что мне не хочется отпускать его далеко от себя. Меж тем я и впрямь привыкла рассчитывать на его поддержку и облегченно вздохнула, когда он сам сообщил мне, что собирается еще некоторое время пожить во Франции.
— Вполне вероятно, — добавил он, — что до вашего возвращения я так и не уеду из Прованса. Надеюсь, ваша покорность обезоружит леди Вудклиф, и, быть может, она соблаговолит вернуть мне доверие. В этом случае я подавлю желание наотрез отказать ей и приму все нужные меры, чтобы ввести ее во владение Бельомбром. Так или иначе, поручат ли это мне или кому-нибудь другому, но, пока нет нового распоряжения, я считаю себя обязанным жить здесь. Ну, а потом попутешествую по Провансу удовольствия и любознательности ради. Хочу посмотреть интересные и живописные места, о которых наслышан, — долину Пьерфе, обитель Монрие, пик Брюск, Сифур, да мало ли что еще. Таким образом, вы еще довольно долго сможете отдавать мне распоряжения и получать сведения, какие переводы могли бы заинтересовать издателей.
Я взяла с Мак-Аллана слово, что назавтра же после моего отъезда он поселится в Бельомбре. Мне казалось, что расставание с моим осиротевшим домом будет не так горько, если он останется, хоть на короткое время, под присмотром друга.
Настал день отъезда, и Мак-Аллан с Фрюмансом в пять утра были уже в Бельомбре, чтобы узнать мои прощальные пожелания и усадить нас в карету. Мне вдруг показалось нелепостью брать с собой огромный ларь с гербариями и книгами, и я решила передать его на хранение Фрюмансу. Меня уже ничто не трогало, но Мак-Аллан заявил, что стоит мне совершить хоть одну прогулку в Альпы — и я снова увлекусь ботаникой. С помощью Джона он своими холеными руками установил и привязал весь мой багаж, потом дал нашему спутнику подробнейший наказ, словно провожал и вверял попечению надежного капитана собственную дочь. Женни деловито укладывала провизию для нашей первой остановки и трапезы, которую мы собирались устроить где-нибудь в лесной тени. Она так искусно скрывала волнение, что казалась совершенно спокойной. Не желая уступать ей в самообладании, я безмятежно простилась с Фрюмансом, с Мишелем, со старушкой Жасинтой, с нашими друзьями-мельниками. Слезы подступили к глазам, только когда я пожимала руку Мак-Аллану: мне не было нужды подавать ему пример мужества, вот я и отдалась жалости к себе, той беспредельной, всепоглощающей жалости, которую читала в его глазах, полных сочувствия и нежности.
Он не спросил, скоро ли мы увидимся, а я не считала себя вправе отблагодарить его за великодушную деликатность, пригласив навестить нас, как только у него выпадет свободное время. Удивленный моим молчанием, Фрюманс тревожно взглянул на меня. Больше всего на свете я боялась, что Женни посвятила его в свои подозрения насчет моих тайных чувств, поэтому через силу проговорила:
— Напишите мне, Мак-Аллан, я вам отвечу.
Это прозвучало довольно неопределенно, но он все же поблагодарил меня и попросил позволения сопровождать нас верхом до поворота на большую дорогу. Я согласилась, по-прежнему только для того, чтобы не настораживать Фрюманса.
А он, бедняга Фрюманс, даже об этом не попросил Женни. Они едва обменялись несколькими словами, и рукопожатие их было молчаливо и коротко. Тем не менее мне показалось, что эта сдержанность, по крайней мере у Фрюманса, таит больше страсти и горя, чем внешнее внимание и торжественный эскорт Мак-Аллана. Кто мог бы угадать, тем более увидеть, что творилось в сердце у Женни? Она была точно кузнечный молот, который кует железо и безотказно, не зная устали, расплющивает его и придает желанную форму. Звенья ее тяжкой трудовой жизни то и дело рвались, но, так сказать, незрячим усилием воли она вновь и вновь их соединяла.
Узкий живописный проселок, который прихотливо вился по дну лощины между горами Фарон и Кудон, привел нас к дороге на Ниццу, чуть выше городка Лавалет. Мак-Аллан спешился и подвел Зани к окошку кареты.
— Хотите попрощаться с вашей лошадкой? — спросил он.
Я поцеловала Зани в лоб.
— Почему же вы не взяли его с собой, если так привязаны к нему? Зани — ваша собственность, подарен вам, и только вам, бабушкой, и никто не посмел бы отнять его у вас. Он ваш, как, скажем, шляпа или туфли.
— Вы, вероятно, правы, но зачем мне теперь верховая лошадь?
— Продайте мне Зани.
— С радостью, но деньги обязательно отдайте леди Вудклиф: я не желаю быть хоть чем-то обязанной ее снисхождению.
— Да будет так! Ну что ж, украсьте ему лоб этой веткой дикой оливы, которую держите в руках, — это будет значить, что он продан и принадлежит мне.
— Подойдите сюда, господин Мак-Аллан, теперь я хочу проститься с вами! — воскликнула я. — Нет на свете человека лучше и добрее вас. Вот вам оливковая ветка, возложите ее на могилу бабушки. Когда будете писать мне, пришлите в письме листья с ее любимого дерева. Если, гуляя, забредете в Зеленую залу, вспомните обо мне, а вспомнив, скажите себе, что сделали мне столько хорошего, сколько было в ваших силах.
Я протянула ему руку, и он, не снимая перчатки, сильно встряхнул ее, словно прощался с юношей, вместо того чтобы нежно поцеловать, как делал всегда, когда мы оставались наедине: в присутствии Джона Мак-Аллан вновь становился англичанином до мозга костей.
Карета тронулась. Я забилась в угол и опустила вуаль, чтобы Женни не видела, как горько я плачу.
LXV
Не могу сказать, о чем из утраченного я сильней всего горевала. Потеряно было все, и это страшное крушение, казалось, отгородило меня от прошлого, — я уже не чувствовала себя связанной с ним. То, что осталось от меня в Бельомбре и в долине Дарденны — мой дом, больше не принадлежащий мне, бабушка, принадлежащая теперь только Богу, Фрюманс, никогда меня не любивший, — все было лишь скорбными руинами, и в последнюю минуту мне пришлось расстаться с надеждами, навеки ушедшими, с воспоминаниями, уже погребенными… Но безмятежное и мирное прошлое, детские годы, безбрежная доверчивость, потом нескончаемые мечты, первые волнения чувств, влекущие тайны, отгадки, найденные и тут же утраченные, ощущение силы, ощущение слабости, приступы малодушия, целый мир, развеянный, как сон, — вот что жило во мне жизнью бесцельной, бесплодной, до конца себя исчерпавшей.
Значит, все это было не нужно? Я потратила шестнадцать лет на то, чтобы развить свой разум, который сослужил бы мне службу в привычной для меня среде, но все, к чему я привыкла стремиться, уже не имело прямого и ясного отношения к новой жизни, открывающейся передо мной. Меня охватывал ужас при мысли о прошедшем и о будущем, на рубеже которых я стояла, одинокая и безоружная, и была минута, когда мне показалось, будто я уже мертва.
Но разве не было рядом со мной Женни, той самой Женни, которая отныне должна была стать истинной целью моего существования, потому что только ради нее я принесла такую жертву? Глядя на нее, ничего не ведающую, уверенную, что она живет для меня одной и при этом ничем мне не обязана, я поражалась ее неколебимости в испытании, пригибавшем меня к земле. Женни всегда смотрела вперед, очень редко бросала взгляд в сторону и никогда не оглядывалась. Ее жизнь до того, как она меня удочерила, тоже была опустошена и разбита, но она собственными руками, не прося ничьей помощи, скрепила ее и вновь посвятила мне. И вот в третий раз она меняет страну, работу, среду, чтобы следовать за мной, служить мне, охранять меня, и держится при этом так, словно на свете лишь я и существую, а все остальное не стоит даже тени сожаления: несравненная преданность, которую мне ничем не окупить!