— Хорошо, но к чему ты это ведешь?
— К тому, что если вы выйдете за Мак-Аллана…
— Это что, косвенный вопрос? Нет, Женни, я еще не могу ответить на него.
— Вы перестали мне доверять?
— Да, с тех пор, как перестала внушать доверие тебе. Но послушай, не собираешься же ты замуж за Джона?
— Почему бы и нет?
— Ты просто издеваешься надо мной! Ведь все-таки на свете существует Фрюманс!
— Он отказался от меня.
— Женни, ты лжешь!
— Хотите убедиться? Вот читайте.
Я прочла следующее:
«Да, Женни, вы правы, я еще долго, может быть, никогда не смогу быть вам поддержкой. Судьба, которую я должен возблагодарить, вернула силы аббату, и он снова заключил контракт с жизнью. Я согласен с вами, что моя унылая деревушка была бы могилой для вас и Люсьены, и настаивать теперь на нашем совместном будущем граничило бы с преступлением. Значит, я должен или желать смерти своему благодетелю, о чем и помыслить невозможно, или отказаться от недоступного счастья. Так говорите вы, и я не смею спорить с вами — я ведь и считал, и считаю вас самой разумной и нравственной женщиной на свете. И я не жалею, что так долго питал эту надежду: ей я обязан чистотой своей юности, развитием умственных сил, склонностью к возвышенным мыслям. Мечта улетела, но оставила мне в наследство драгоценное сокровище, поэтому я не только не кляну ее за разочарование, но, напротив, — благословляю за щедрость. Как я признателен вам за то, что вы не отняли ее у меня слишком рано и слишком быстро! Теперь я зрелый человек, зрелый, пожалуй, даже умом, привыкший находить счастье в исполнении долга, не тяготящийся одиночеством, нечувствительный к лишениям, спокойный, как разделяющие нас недвижные горы.
Спасибо, Женни, благородная женщина, всем этим я обязан вам. Позвольте мне сказать вам еще одно: какой бы жребий вы ни избрали, будете вы жить совместно с Люсьеной или отдельно от нее, я навсегда останусь вашим деятельным и верным слугой, если буду свободен, верным и неколебимым другом, если буду связан».
— Женни, — воскликнула я, — тебя обманула душевная сила Фрюманса! Он невыносимо страдает, ты убиваешь его! Откуда у тебя эта прихоть? Неужели ты дала ему понять, что собираешься замуж за другого? Нет, нет, это уму непостижимо! Как ты можешь предпочесть человека, которого знаешь всего несколько месяцев, тому, кто любит тебя уже столько лет?
— Кто ж говорит о предпочтении или браке, — сказала Женни. — Просто я решила сохранить независимость — мне она по вкусу, да я и заслужила ее. Фрюмансу я ничего не давала понять, Джону ничего не обещала, но никто не запретит мне думать, что, будь я на пятнадцать лет моложе, разумнее было бы выбрать Джона, чем Фрюманса. Фрюманс слишком образован для меня.
— Неправда! Ты понимаешь все на свете!
— Понимать-то понимаю, но этого мало. Нам вдвоем не пробиться в жизни. И потом, он чересчур молод: ему может захотеться любви, а я на это уже неспособна и сама себе буду казаться смешной. Или еще хуже — начну его ревновать. Лучше уж смерть, чем это! Нет, нет, Фрюманс мне не пара, я была бы просто в отчаянии, если бы пришлось выйти за него замуж. Но сами видите, он не строит на этом своего счастья. И вы нехорошо сказали, что его душевная сила обманула меня. Если бы здравый ум Фрюманса был только кривлянием, а добродетель — игрой, он заслуживал бы одного презрения и Мариус не ошибался бы, называя его педантом.
LXVIII
Я не нашлась, что ответить на ее обдуманные доводы, и, выслушав горячие похвалы Джону, решила, что, как ни благоразумна и уравновешенна моя дорогая Женни, все же она поддалась чувству более властному, чем многолетняя привязанность к Фрюмансу. Джон был уже немолод, красотой, судя по всему, никогда не блистал, но он отличался своеобразием характера, некоторой утонченностью, благовоспитанностью и, пожалуй, остроумием. Он многое повидал, и Мак-Аллан дал себе труд многое ему объяснить. В чем-то Джон был как бы отражением своего хозяина, ну, а если хозяин казался привлекательным мне, почему достойный слуга не мог показаться привлекательным Женни?
Но едва я осталась одна и задумалась над этим странным признанием, как мне стало ясно, что Женни придумала искусную маскировку своему самопожертвованию. Решив, что я люблю Фрюманса, она три месяца подряд каждым письмом незаметно старалась отдалить его от себя. Это было первое действие задуманной ею пьесы. Второе она только что разыграла передо мной: внушила мне, что способна полюбить — если уже не полюбила — другого. В третьем действии Женни, несомненно, постарается влюбить Фрюманса в меня.
Поразительная женщина! Привязанность ко мне свела ее с ума, — что, кроме безумия и какой-то опьяняющей радости самопожертвования, могло научить ее дипломатии? На этот раз я не рассердилась, напротив, растрогалась и, положив голову на руки, залилась слезами. Помню, был теплый, мглистый вечер, недавно прошел дождь, по низкому небу, подернутому светло-серой завесой, бежали темно-серые расплывчатые, бесформенные облака. Мир безмолвствовал, сопричастный смутной тайне этого вечера, которому не предшествовали сумерки. Происходило это двадцать четвертого июня, но, не будь на улице так тепло, погода скорее напоминала бы конец октября. Молчание нарушали только вздувшиеся горные потоки. Городок уже погрузился в глубокий сон, еле ощутимые порывы ветра то и дело доносили свежий аромат цветов, запахи мха и влажной листвы. Мои нервы, так давно натянутые, вдруг совсем успокоились. Всем существом я ощущала воздействие новой для меня природы: это уже не знойный, тревожный Прованс, это зеленая страна, где все способствует душевной углубленности и телесному умиротворению. Я чувствовала себя здоровой, разумной, отдохнувшей, прозревшей.
Обезоруженная и умиленная великодушием Женни, я внезапно почувствовала, что вовсе не хочу им воспользоваться. Я отнюдь не была маленькой девочкой, не ведающей, каковы последствия любви и цели брака, и слишком много занималась историей, слишком прилежно изучала природу, чтобы не догадываться о тайнах, на которые воображение набрасывает подчас такие обманчивые покровы. Думая о том, каким был бы мой союз с человеком не менее самоуглубленным и рассудочным, чем я сама, — а Фрюманс как раз и являл собой образец такого человека, — я невольно улыбнулась. Могло ли божественное безумие охватить двух людей, столько раз совместно подвергавших анализу жизнь, человеческое сердце, философию, нравственность? Даже предположив, что Фрюманс сможет забыть Женни или что он никогда ее не любил, все равно невозможно представить себе, что он загорится ко мне тем безотчетным чувством, которое я так хотела и внушить и испытать. Он слишком хорошо меня знал, слишком много и долго учил, вышучивал, вразумлял, критиковал и наставлял, чтобы из ученицы я вдруг превратилась для него в обожаемую женщину. А я жаждала, — и признавалась себе, что жажду, — хоть на один день стать для кого-то обожаемой женщиной. И верила, что имею право на это, потому что на обожание смогла бы ответить обожанием. Любовь открыла мне наконец свой прекрасный, смеющийся лик, и великолепная аскетичность Фрюманса, готового смириться с потерей своей избранницы, утверждающего, что нет радости слаще, чем сознание исполненного долга, привела меня в такой ужас, что я тут же побежала к Женни и стала умолять одуматься.