Однажды ночью Фульгенцию стало хуже; его мучили кошмары. Он попросил меня посидеть рядом с ним и разбудить его, если он забудется сном. Ему постоянно мерещился приближающийся к его постели призрак; впрочем, спустя какое-то время он признавался, что никакого призрака не видел и те смутные и зыбкие формы, которые проплывали перед его глазами, порождены одни лишь страхом. Ночь стояла лунная, и это обстоятельство пугало Фульгенция особенно сильно. Именно в ту ночь, движимый эгоистическим любопытством, я вырвал у него признание, которое он не решался сделать прежде, и заставил его рассказать о встречах с призраком Спиридиона. Рассказ этот, однако, был весьма сбивчивым, ибо разум умирающего мутился. Мне удалось узнать только одно: призрак не являлся Фульгенцию больше пятидесяти лет, но примерно за год до начала смертельной болезни видение стало повторяться вновь. При полной луне Фульгенций просыпался и видел аббата Спиридиона. Тот сидел возле его постели, не говоря ни слова, и смотрел на ученика с видом печальным и суровым, словно упрекая его в забывчивости и напоминая ему о данном некогда обещании. Заключив из этого, что смерть близка, Фульгенций стал искать человека, которому смог бы доверить свою тайну, и понял, что выбор должен пасть на меня. Он не хотел говорить мне об этом заранее, чтобы не привлекать к нашим отношениям внимания настоятеля с присными и не подвергать меня гонениям с их стороны.
Ночь прошла спокойно; призрак не появился. На заре Фульгенций грустно покачал головой и сказал:
– Кончено; больше он не придет. Он приходил мучить меня, потому что был мною недоволен; теперь я исполнил его волю, и он меня покинул! О учитель, учитель! ведь ради вас я рисковал спасением моей души; быть может, любя вас сильнее, чем самого себя, я обрек себя на вечные муки!
Этот последний порыв любви, одолевшей страх, растрогал меня до чрезвычайности. Кто же был этот человек, который через шесть десятков лет после смерти продолжал внушать такой сильный ужас, оставаться предметом столь великой преданности и столь нежных сожалений? Фульгенций заснул и проснулся около полудня.
– Надежды нет, – сказал он, – с каждой минутой я все яснее чувствую, что жизнь оставляет меня. Возлюбленный брат мой, я хотел бы собороваться. Созови скорее братьев и скажи, что мне надобно причаститься святых тайн. Увы! – добавил он озабоченно. – Значит, я умру, так и не узнав, простила ли меня его душа! Я спал глубоким сном и не слышал его голоса. Сомнений быть не может, свою книгу он любил больше, чем меня! Я знал это и раньше! Я говорил ему, когда он еще жил среди нас: «Учитель, все ваши привязанности – от ума; сердцу вашему мы безразличны. Люди сильные не чета людям слабым. Сильные снисходят до того, чтобы просить нашей помощи, когда их дух доволен нами; мы – другое дело; одобряем мы спекуляции их ума или нет, сердце наше все равно хранит им верность».
– Не говорите так, отец Фульгенций, – воскликнул я и, охваченный невольным порывом, сжал его в своих объятиях; впрочем, я и не подумал принять на свой счет упрек, ко мне не относившийся. – Иначе вы в первый и единственный раз в своей жизни впадете в ересь. Люди, наделенные настоящей силой, способны на страстную любовь, и вы любили так сильно именно потому, что принадлежите к их числу. Не теряйте мужества в свой последний час. Если вы даже преступили законы Церкви ради того, чтобы сохранить верность дружбе, Господь простит вас, ибо для Него любовь выше ума.
– Ах! ты говоришь точно так же, как говорил наш учитель, – воскликнул Фульгенций. – За последние шестьдесят лет я впервые слышу слова, которые мне по душе. Благословляю тебя, сын мой. Повторю тебе благословение Спиридиона: «Да подарит тебе Всемогущий в старости друга верного и нежного, каким был ты для меня!»
Он соборовался, как самый набожный сын Церкви. У смертного его одра собралась вся братия. Те монахи, для которых не нашлось места в келье, преклонили колени на галерее; они вытянулись в два ряда от кельи отца Фульгенция до главной лестницы. Впереди были монахи, а за их спинами – послушники. Внезапно Фульгенций, который, казалось, впал уже в блаженное беспамятство, оживился и, привлекши меня к себе, прошептал мне на ухо: «Он пришел, он поднимается по лестнице; ступай ему навстречу». Не понимая этого приказания, но повинуясь ему с той покорностью, с какой мы обязаны исполнять волю умирающих, я тихонько вышел из кельи и, стараясь не обеспокоить молящихся монахов, устремил свой взор в сторону лестницы, которая в эту пору плавала в солнечной дымке. Внезапно глазам моим предстал человек, быстро поднимавшийся по ступеням. Походка его была разом и легка, и величава, как у человека деятельного и облеченного властью. По высокому росту и изящному облику, по развевающимся светлым волосам и старинному платью я сразу узнал его. Он был в точности такой, каким мне его не раз описывал Фульгенций. Пройдя сквозь двойной ряд молящихся монахов, которые вполголоса читали молитвы, он остался никем не замеченным, хотя я видел его так же ясно, как солнце на небе, и совершенно отчетливо слышал мерный звук его быстрых шагов.
Он вошел в келью. В ту минуту, когда он проходил мимо меня, я упал на колени. Не останавливаясь, он повернул голову и пристально посмотрел на меня. Я по-прежнему не сводил с него глаз. Он подошел к постели, взял Фульгенция за руку и сел подле него. Фульгенций не шевелился. Рука его бессильно покоилась в руке учителя; рот был полуоткрыт, взгляд мутен и неподвижен. Все то время, что звучали молитвы, призрак, не двигаясь, сидел подле умирающего. Когда же молитвы смолкли, Фульгенций внезапно сел и, судорожно сжав руку того, кто находился с ним рядом, громко выкрикнул: «Sancte Spiridion, ora pro nobis» , после чего упал на постель бездыханным. В то же мгновение призрак исчез. Я огляделся, чтобы узнать, какое впечатление эта сцена произвела на остальных, однако их лица обличали такое спокойствие, что я тотчас понял: видеть призрака было дано мне одному.
Двадцать четыре часа спустя тело Фульгенция опустили в могилу; я был одним из четырех монахов, которым выпало поместить его гроб в склеп, находящийся в поперечном нефе нашей церкви. Ты, должно быть, не раз видел в центре этого нефа длинный узкий камень, украшенный странной надписью: «Hie est veritas».
– Надпись эта, – перебил я отца Алексея, – не однажды привлекала мой взор и занимала мои мысли во время молитв. Помимо воли я пытался разгадать смысл этой фразы, которая казалась мне противоположной духу христианства. Как, спрашивал я себя, может быть истина скрыта во гробе? Каких уроков могут живые ждать от праха умерших? Разве после того, как искра жизни покинет нашу бренную плоть, а душа освободится от земных уз, не к небесам должны мы обращать наши взоры?
– Теперь, – отвечал Алексей, – ты можешь понять таинственный смысл этой надписи. Спиридион, в ту пору восторженный поклонник Боссюэ, приказал художнику, рисовавшему его портрет, вложить ему в руку книгу епископа из Мо и начертать на ее переплете эти слова. Затем, когда, повинуясь своей неизменно прямой душе, он в последний раз переменил убеждения, то, дабы засвидетельствовать, что, какие бы метаморфозы ни претерпевал его ум, сердце его остается прежним, он решил сохранить этот девиз и повелел выбить его на своей надгробной плите. Благородная ревность отважного ума, который ничто не способно разлучить с его добычей и который желает покоиться в могиле вместе с открытой им истиной, как победоносный полководец – со своим военным трофеем! Монахи не поняли, что этот возглас умирающего никак не связан с учением Боссюэ; у некоторых, правда, слова эти вызвали смутные подозрения, однако почтение и страх, какие аббат продолжал внушать даже после смерти, были так велики, что никто не осмелился возвысить против его последнего желания свой святотатственный голос.