Не успели замолкнуть звуки его речи, как я проснулся и обнаружил себя в монастырской церкви подле наполовину поднятой могильной плиты, украшенной словами Hiс est veritas. Уже рассвело; за окнами весело щебетали птицы; недавно вставшее солнце бросало пурпурно-золотые лучи в глубь хора. Я совершенно ясно увидел, как тот, кто говорил со мной, вошел внутрь солнечного луча и растворился в нем, словно смешавшись со светом небесным. Я с ужасом ощупал свое тело. Оно отяжелело от смертного сна, окоченело от могильного холода. Колокол сзывал монахов к заутрене; я поспешил поставить могильный камень на место и успел выйти из церкви прежде, чем туда вошла горстка истовых богомолов, не пропускавших ни одной утренней службы.
Назавтра тело мое испытывало величайшую усталость, а душу тяготили мрачные воспоминания. Многообразные чувства, пережитые мною, приводили в смятение изнуренный мозг. Мне казалось, что и отвратительный кошмар, и небесное видение суть порождения болезненной фантазии; я отрекался и от того, и от другого и был склонен объяснять свое спасение исключительно просветлением собственных мыслей и утренней прохладой.
Начиная с того дня я мечтал лишь об одном, стремился лишь к одному – мне надобно было охладить мое воображение так же, как я охладил свое сердце. Я полагал, что, если раньше я отринул католическую веру, дабы открыть моему уму поприще более обширное, теперь я должен отринуть всякий религиозный энтузиазм, дабы вывести мой разум на дорогу более прямую, поставить его на почву более твердую. Новейшая философия не сумела побороть суеверий, живших в моей душе; я решил обратиться к истокам этой философии и принялся изучать те труды, из которых выросли несовершенные доктрины, меня пленившие. Я прочел Ньютона, Лейбница, Кеплера, Мальбранша, а главное – отца геометров Декарта, прочел всех тех, чьими стараниями была подорвана вера в традицию и откровение. Я убедил себя в том, что, опираясь на опыты естествоиспытателей и рассуждения метафизиков, я не только обрету доказательства бытия Божия, но и сумею наконец обрести Бога своей мечты – покойного, неколебимого, бесконечного.
Тогда наступила для меня пора новых трудов, новых забот и новых страданий. Я полагал, что мой ум сильнее ума тех мыслителей, у которых я желал научиться вере; я знал, что они, желая доказать существование Бога, потеряли веру в Него; но я приписывал это роковое заблуждение ослаблению их умственных способностей – неизбежному следствию усиленных занятий. Я намеревался более бережно тратить силы, избегать мелочной дотошности, какой иногда грешили мои чересчур обстоятельные предшественники, без колебаний отбрасывать все их многочисленные натяжки – одним словом, одолеть одним махом ту дорогу, по которой они двигались с черепашьей скоростью. Гордыня, как и всегда, сослужила мне дурную службу; это обнаружилось очень скоро. Мне так и не удалось превзойти своих учителей твердостью и решительностью; вместо того чтобы исполнить хвастливые обещания и подняться на вершину горы, я скатился в болото, да там и застрял. Громады науки подобны скалам; ум способен их одолеть, чувство же остается у их подножия; я взобрался наверх, но атеизм вскружил мне голову. Гордясь тем, что я поднялся так высоко, я не понял, что достиг самое большее первой ступени той науки, что занята познанием Господа; я мог более или менее логично объяснить устройство мира, но не мог постичь ту мысль, какой руководствовался его творец. Я охотно соглашался видеть в мире всего лишь машину; мне казалось, что мысль Господня не имеет ни к созданию, ни к существованию мира никакого отношения и я спокойно могу ею пренебречь. Постепенно я привык доверяться очевидности и презирать голос чувства – как если бы чувство не лежало в основе всякого достоверного знания. Одним словом, способ видеть, разбирать и описывать вещи, мною избранный, был узок и груб, и я сделался самым упрямым, тщеславным и ограниченным из ученых.
В этих невидимых миру трудах я провел десять лет – десять лет, выброшенных в бездну, по краям которой не взросло ни единой травинки. Не зная устали, я сражался с холодным разумом. Чем ближе, однако, становилась безрадостная победа, тем сильнее она страшила меня; я спрашивал себя, что же сделаю я со своим сердцем, если оно когда-нибудь очнется. Впрочем, постепенно восторги тщеславия заглушили эту тревогу. Мало кто сознает, как опрометчиво и легкомысленно может вести себя человек, по видимости погруженный в занятия самые серьезные. Побежденная трудность имеет огромную власть над людьми, которые посвятили себя естественным наукам; мимолетный триумф ума пьянит так сильно, что в жертву ему без колебаний приносится все: доводы рассудка, порывы сердца, целомудрие души. Чем чаще вкушал я подобные триумфы, тем более химерическими казались мне те победы, о каких я мечтал прежде. Наконец я убедил себя, что эти последние не только недостижимы, но еще и бесполезны; я решился оставить поиск метафизических истин, к которым обращался мыслью все реже и реже, и всецело предаться штудиям физическим. Я изучал тайны природы, движение и покой небесных тел, неизменные законы, управляющие миром как в безграничных просторах, так и в едва заметных мелочах; я различал повсюду железную руку некоего исполина, глубоко равнодушного к благородным чувствам человеческим, беспредельно щедрого и неистощимо изобретательного во всем, что касается удовлетворения материальных нужд человека, однако хранящего непреклонное молчание относительно всего, что касается его нравственного существа, его непомерных желаний, чтобы не сказать – непомерных потребностей. Разве, думал я, та жадность, с которой иные избранные представители рода человеческого стремятся установить сношения с Божеством, не свидетельствует об изъяне их мозга? Разве нельзя уподобить этих людей растениям с неправильным развитием или животным с неумеренными инстинктами? Разве не гордыня – другой недуг, присущий большинству смертных, – заставляет этих людей расписывать яркими красками и цветистыми фразами умственную горячку, свидетельствующую не столько о силе и здоровье, сколько о слабости и усталости? Нет, восклицал я, желание воспарить к небу есть желание бесстыдное и безумное, а главное – жалкое. Всякий школяр, имеющий хотя бы смутное понятие об устройстве небесной сферы, знает, что неба этого не существует! Только чернь верит, будто из грубого фимиама, возносящегося с земли, на небе воздвигнут трон, а на нем, затерянный в воздушных просторах, словно песчинка на склонах гор Атласских, восседает идол, скроенный по образу и подобию земных людей! Только толпа воображает, будто после смерти души человеческие, словно перелетные птицы, отправляются в путь по небу – бесконечному воздушному эфиру, усеянному неисчислимыми светилами и мирами, – из дома в дом, из края в край; только жалкие риторы от богословия убеждены, что созвездия будут служить им жильем, а солнечные лучи – одеждой! Небо и человек – это все равно что бесконечность и атом! Как же можно их сравнивать, как можно их противопоставлять! Кому первому взбрела на ум мысль столь смешная, столь безрассудная? А нынче? Подумать только, папа, именующий себя царем душ человеческих, настежь открывает своим ключом врата вечности всякому, кто преклоняет колени перед ним и просит: «Впустите меня!»
Таков был ход моих мыслей, и мысли эти сопровождались горьким смехом; швыряя на землю возвышенные сочинения отцов церкви и философов-спиритуалистов всех времен и народов, я с яростью топтал их ногами и повторял любимую фразу Эброния, которая, как мне казалось, таила в себе решение всех моих проблем: «Сколько невежества! Сколько лжи!»