Но Сильвия меня останавливает, вселяет в меня нерешительность. Будь она проклята! Она все еще оказывает на меня влияние, неодолимое, роковое влияние. Ты вот веришь в магнетизм, и тебе тут была бы немалая пожива: попробуй объяснить, откуда у нее эта власть надо мной, хотя любовь моя к Сильвии уже угасла, а по характеру мы совсем непохожи, совсем не соответствуем друг другу. Когда Фернанда была тут, я чувствовал себя таким счастливым, вопреки своим мучениям, что на все смотрел ее глазами. Сильвия была для меня другом, дорогой сестрой, потому что она была подругой и дорогой сестрой Фернанды. А теперь она меня удивляет, вызывает у меня подозрения. Я не могу поверить, что она не враг мой; а жалость, которую она выказывает мне, унижает меня, как высшее доказательство презрения, которое женщина может дать своему бывшему возлюбленному. Ах, если бы я мог довериться ей, плакать перед ней, сказать, что я страдаю, если б я был убежден, что именно этого она ждет!
Впрочем, к чему бы это привело? Она сестра Жака или по крайней мере столь близкий ему друг, что может лишь осуждать меня и противиться моей любви к Фернанде. Даже если б она была настолько великодушна, что хотела бы видеть меня счастливым с другой женщиной, как раз Фернанда — единственная женщина, чьей любви Сильвия не помогала бы мне добиться. Ах, если она меня презирает, то она права: у меня нет ни характера, ни убеждений. Я чувствую, что я не злой человек, не развратник, не подлец; я отдаюсь всем волнам, которые играют мной, всем ветрам, которые уносят меня. В моей жизни были минуты безумного и святого восторга, потом наступало ужасное уныние, жестокое сомнение и глубокое отвращение к людям, к их поступкам, которые накануне казались мне благородными. Я страстно любил Сильвию, мечтал возвыситься до нее, — она, мнилось мне, парила в небе, полусокрытая облаками; потом я почувствовал презрение к ней, заподозрил, что она куртизанка; затем опять проникся уважением к ней до такой степени, что, став отвергнутым возлюбленным, хотел жить возле нее хотя бы в качестве ее друга; а теперь она меня страшит, и у меня зарождается что-то вроде ненависти к ней; и все же я пока еще не могу вырваться из тех мест, где она живет. Мне все кажется, что она может сказать такое слово, которое спасет меня.
Но почему я такой? Почему я не могу ни поверить твердо чему-либо, ни твердо отрицать что-либо? О, какую дивную ночь провел я возле Фернанды; я проливал у ног ее слезы, казавшиеся мне благодатным даром небес, но, быть может, то была лишь комедия, которую я играл сам с собою и где был вдохновенным актером и до глупости восхищенным зрителем. Кто знает, кто может сказать, каков я в действительности? Для чего ломать себе голову над всякими мучительными загадками, так что она того и гляди лопнет? А к чему ведет эта экзальтированность, которая вдруг стихает сама собою, как вспышка пламени? Фернанда была искренна в своих намерениях, верила в них, бедная девочка, но, клянясь Господу Богу, что не будет меня любить, она втайне уже любила меня. Она бежит от опасности, боясь сказать мне это, и наивно говорит мне обо всем в письме. Вот почему я так люблю ее! Именно из-за этой прелестной слабости ее сердце на одном уровне с моим. В ней-то я по крайней мере никогда не сомневался: с первого же дня я почувствовал, что мы созданы друг для друга, что ее натура родственна моей. Ах, я никогда не любил Сильвии, это невозможно: у нас с ней так мало сходства! Я хочу сжать в своих объятиях Фернанду — настоящую женщину, свою избранницу, любовь свою! И они еще воображают, будто я откажусь от нее? Но что будет потом? Все равно! Если они сделают ее несчастной, придется похитить ее вместе с дочкой, которую я обожаю, и мы уедем на мою родину, будем жить в какой-нибудь горной долине. Ты ведь дашь мне убежище? Ах, не читай мне проповедей, Герберт, я и без тебя знаю, что сам приношу себе несчастье, совершаю одно безумство за другим; я хорошо знаю, что, будь у меня профессия, я не жил бы в праздности, что, будь я, как ты, инженером путей сообщения, я не влюблялся бы попусту, но что поделаешь! Я не гожусь ни для какого ремесла, не могу подчиняться правилам и никакому принуждению. Любовь опьяняет меня, как вино; если б я мог, как ты, не хмелея, выпить за обедом две бутылки рейнвейна, то, верно, был бы в силах прожить год между двумя очаровательными женщинами и не влюбиться ни в одну, ни в другую.
Прощай! Не пиши мне, так как я не знаю, куда отправлюсь. Двадцать раз на дню я укладываю чемодан, намереваясь ехать в Женеву, позабыть Фернанду, Жака и Сильвию, утешиться с помощью охотничьего ружья и собак; а то хочу отправиться в Тур, спрятаться в какой-нибудь гостинице, где мне можно будет писать письма Фернанде и получать от нее ответы; то жалостливо смеюсь над собой, видя свое нелепое положение, то плачу от бешенства, чувствуя, как я несчастен!
LXIX
От Жака — Сильвии
То, что ты пишешь о маленькой, крайне меня тревожит: впервые она заболела; наверно, ей часто придется хворать — это в порядке вещей, но я не могу справиться со своим беспокойством: ведь мои дети — двойняшки, и поэтому их жизнь больше в опасности, чем у других детей. Девочка родилась более хрупкой, чем брат: по-видимому, оправдывается всеобщее убеждение, что один из близнецов развивается в утробе матери за счет другого. Если дочке станет хуже, сообщи немедленно, я приеду — не для того, чтобы помочь тебе в уходе за ней, ибо уверен, что ты заботишься о больной малютке прекрасно, но чтобы облегчить тебе бремя ответственности, которая легла на твои плечи. Я как можно дольше буду скрывать эту весть от Фернанды — ее здоровье очень пошатнулось, горе и тревога усилят ее недуг. Здесь она окружена заботами, вниманием друзей и развлечениями, но ничто ей не помогает. Она погружена в беспросветное уныние, и я просто поражен! Нервы у нее так раздражены, что характер ее совершенно изменился. Ты права, Сильвия, разлука не привела ни к чему хорошему. Мало найдется людей с такой сильной душевной организацией, что они спокойно и твердо выдерживают тяжкое решение; у обычных смертных совесть способна лишь на однодневный порыв — почти все падают без сил на другой же день, не перенеся мучительного испытания. Я полагал своим долгом согласиться на жертву, которую принесла Фернанда, и даже считал себя обязанным помочь ей в этом; я вовсе не надеялся на счастливый результат для себя самого: когда любовь угасла, ничто уже ее не разожжет. Уезжая из Дофинэ, я отнюдь не имел на своем лице радостного и глупого выражения, свойственного самолюбивому супругу, восторжествовавшему над женой; не было у меня в сердце и безумной надежды влюбленного, мечтающего обрести прежнее блаженство ценою несчастья ближних. Я хорошо знал, что в разлуке с Октавом Фернанда будет его любить еще более яростно; мне удалось защитить свою жену лишь от той опасности, от которой, возможно, ее спасло бы и собственное целомудрие. Я знал, что стрела все глубже будет вонзаться ей в сердце, по мере того как несчастная, напрягая последние силы, будет пытаться вырвать ее. Все мужья забывают свои любовные похождения и, когда у них отнимают ту, которую они почитают своей собственностью, притворяются, будто уж и не знают, что такое любовь. Надо тогда посмотреть, какими нелепыми аргументами они стараются доказать, что женщина, которая их покидает, преступница перед ними. Я же обвинил бы Фернанду лишь в том случае, если б она с безмятежным лицом принимала мои ласки, если б лживая улыбка играла у нее на губах. Но ее поведение благородно, ее грусть была бы для нее оплотом против моей тирании, будь я настолько груб, чтобы стать деспотом. Время от времени она невольно проявляет нечто вроде отвращения ко мне, и этот яростный взрыв искреннего чувства, по-моему, лучше лицемерной простоты. Бедная дорогая девочка! Бедная наша девочка (как ты ее называешь)! Она делает все, что может. Иногда она с рыданием бросается мне на шею, а иногда с ужасом отталкивает меня. Но чего ей бояться? Скоро я предложу ей возвратиться домой, если состояние ее не улучшится, так как не хочу, чтобы она была несчастной, да еще и ненавидела меня. Пусть падут на меня все беды, все оскорбления — только не это. Подожду еще несколько дней: может быть, ее нервное возбуждение уляжется, как припадок болезни. Я должен был согласиться привести ее сюда, даже будучи уверен, что это ничему не поможет; я должен был дать ей возможность совершить благородное усилие, чтобы у нее сохранилось воспоминание о добродетельной минуте в ее жизни: по крайней мере одним укором совести окажется у нее меньше, одним основанием больше для моего уважения к ней. Когда она упадет, устав бороться, я не подниму руку, чтобы прикончить ее, но предложу ей опереться на мое плечо и отдохнуть. Увы! Если б она знала, как я ее люблю! Но мне следует молчать, любовь моя была бы укором, а я чту ее страдания. Какой я глупец! Бывают минуты, когда у меня вдруг рождается надежда, что Фернанда вернется ко мне, что совершится чудо и вознаградит меня за все горести, которые я изведал в моей безрадостной жизни.