— И все же мы лучше, чем они! — воскликнула Пульхерия.
— Мы лучше их в одном смысле, — сказала Лелия. — Они обрекли на спячку наш разум, но они не заметили, что, пытаясь погасить в нас божественный светильник, они вместо этого сосредоточили в сердцах наших бессмертное пламя, тогда как в их собственных сердцах оно гасло. Они утвердились в обладании наименее благородной стороною нашей любви и не заметили, что уже потеряли власть над нами. Они сделали вид, что считают нас неспособными исполнять наши обещания, и единственное, что они могли, — это обеспечить себя законными наследниками. У них есть дети, но у них нет жен.
— Вот почему их цепи всегда приводили меня в ужас, — вскричала Пульхерия, — вот почему я не хотела занимать никакого места в их обществе! Не могла я разве восседать среди их жен, уважать законы и обычаи, соблюдением которых они кичатся, притвориться, как они, стыдливой, верной, присвоить себе все их лицемерные добродетели? Не могла я разве удовлетворить все мои прихоти, все мои страсти, согласись я только носить маску и воспользоваться покровительством какого-нибудь дурака?
— А разве ты стала счастливее оттого, что поступила смелее? — спросила Лелия. — Если да, то скажи мне это с откровенностью, которую я в тебе всегда так ценила.
Охваченная волнением, Пульхерия не сразу решилась что-то ответить.
— Нет, счастливой ты быть не можешь, — сказала Лелия. — Я это знаю лучше, чем ты сама. Ни безрассудства твои, ни твои победы, ни все твое мотовство не могут заставить тебя забыться. Напрасно в роскоши и сладострастии ты соперничаешь с Клеопатрой. У твоих ног нет Антония, и ты отдала бы все свои наслаждения и все богатства за сердце, глубоко тебя полюбившее. Ибо мне кажется, что даже такая, как ты сейчас, Пульхерия, ты и лучше и чище всех мужчин, которые владеют тобой и которые хвастают, подобно любовнику Лаисы, что ты ими не овладела. Мне кажется, что только потому, что ты женщина, ты иногда, может быть, еще и любишь и что, уж во всяком случае, попав в объятия человека, который кажется тебе более благородным, чем остальные, ты жалеешь о том, что не полюбила. Разве эта нескончаемая комедия любви не трогает тебя иногда, как тронула бы истинная любовь? Я видела, как великие актеры проливали на сцене настоящие слезы. Не приходится сомневаться, что воображаемое чувство, которое они воплощали, напоминает им о любовных страданиях, некогда испытанных ими самими! Мне кажется, что чем больше человек отдается безумию сладострастия, которым сердце совсем не затронуто, тем больше он этим возбуждает в себе жажду любить, которая никогда не может удовлетвориться и день ото дня становится все более жгучей.
Пульхерия принялась хохотать, а потом вдруг закрыла лицо руками и зарыдала.
— О, — сказала Лелия, — ты тоже носишь в сердце своем глубокую рану и вынуждена прятать ее под покровом безумного веселья, как я прячу свою под покровом высокомерного равнодушия.
— И все-таки тебя никто никогда не презирал, — сказала куртизанка. — Это ты презирала любовь мужчин, считала ее недостойной тебя.
— Что касается человека, которого я знала, то я не берусь утверждать, что он был недостоин моей любви; но он был так непохож на меня, что я никак не могла принять этих неравных отношений на всю жизнь. Человек этот был умен, справедлив, великодушен. Мужская красота сочеталась в нем с редкостной образованностью, с честностью, с тем спокойствием, которое порождается силой, с терпением и добротой. Не думаю, что мог бы найтись другой, более достойный моей любви. Такого, как он, мне теперь уже никогда не встретить.
— Так чем же он был плох? — спросила Пульхерия.
— Он не любил! — ответила Лелия. — Какое могли иметь для меня значение все его высокие достоинства? Все извлекали из них для себя выгоду, все, только не я, во всяком случае, я не больше, чем все остальные. И в то время как я безраздельно отдавала ему всю мою душу, на мою долю доставалась лишь частица его души. Он воспламенялся ко мне порывами жгучей страсти, которые вскоре угасали, сменяясь глубоким мраком. Восторги его были горячее моих, казалось, что в них за несколько мгновений сгорала вся сила любви, которую он накаливал за долгие дни. В повседневной жизни он был мне другом, нежным и справедливым. Но мысли его блуждали далеко от меня, и поступки его то и дело увлекали его туда, где меня не было. Не думай, что я настолько несправедлива к нему, что хотела приковать его к себе, или настолько нескромна, что следовала за ним по пятам. Я не знала ревности, ибо сама была неспособна к обману. Я понимала, что у него есть свои обязанности, и не хотела мешать ему их исполнять. Но я была до ужаса прозорлива и, сама того не желая, видела, как много ничтожества и тщеты в делах, которые мужчины считают важными. Мне казалось, что, будь я на его месте, я внесла бы в эти дела больше порядка, четкости и серьезности. И все же он был одним из первых среди мужчин. Но я отлично видела, что исполнение общественного долга для него скорее средство удовлетворить собственное самолюбие, что последнее значит для него больше и волнует его сильнее, чем светлые услады чистой любви. Не одно только служение человечеству поглощало его душу и заставляло биться его сердце, к этому примешивалась и жажда славы. Слава его была чистой и достойной уважения, он никогда не достигал ее ценою слабости; но он готов был пожертвовать ради нее моим счастьем и поражался, видя, что окружающее его сияние меня не пьянит. Что до меня, то я любила его великодушные поступки, наградою за которые и была эта слава; но награда эта казалась мне смешной, грубой, поклонение публики в моих глазах только проституировало чувство. Я не могла примириться с тем, что ласки толпы ему дороже моих и что он не умеет найти награды более высокой в своем собственном сердце, а тем более в сердце любимой. Я видела, как он разменивает свой высокий идеал на самую мелкую монету. Мне казалось, что он поступается вечной жизнью души и что, говоря проникновенными словами Христа, награду он начинает получать в этой жизни. Моя любовь была безмерна, а его — ограничена пределами, которых нельзя было перейти. Он отмерил мне мою долю любви и не понимал, что мог дать мне больше и что удовлетвориться тем, что получала, я не могла.
Правда, как только он в чем-нибудь разочаровывался, он неизменно возвращался ко мне. Нередко случалось, что он находил мнение людей несправедливым и общество неблагодарным. Друзья, на которых он больше всего полагался, часто предавали его, привлеченные какою-нибудь ничтожной выгодой или поддавшись соблазну тщеславия. Тогда он приходил и плакал у меня на груди и в порыве волнения переносил на меня всю свою любовь безраздельно. Но это эфемерное счастье только усугубляло мои страдания. Очень скоро душа эта, такая ленивая или такая легкомысленная, когда надо было думать о вечной жизни, приходила в смятение из-за каких-нибудь земных дел. Порывы любви, в которых было больше слепой страсти, чем подлинной глубины чувств, влекли за собою усталость, потребность в деятельности, наступало пресыщение нежностью и экстазом. Воспоминания о политических словопрениях (в наше время самых пустых из всех — могу тебя в этом уверить) преследовали его даже в моих объятиях. Моя философическая отчужденность от всего этого пустозвонства раздражала его и оскорбляла. Он мстил мне, напоминая о том, что я женщина и что я не могу ни подняться до уровня всех его расчетов, ни понять важность того, что он делает. И отсюда