Тем временем голубоватый свет занимавшегося утра, проникая сквозь занавеси, придавал какой-то волшебный вид этому святилищу, убранство которого в прежние времена было любовно и с отменным вкусом подобрано самой госпожою де Бланшемон. Она почти всегда жила раздельно с мужем, и эта прелестная, вся дышавшая целомудрием и свежестью комната, куда даже Анри Лемору никогда не было доступа, наводила Марсель лишь на грустные и сладостные воспоминания. Именно здесь она, скрывшись от шумного света, читала и предавалась мечтам, упиваясь ароматом цветов дивной красоты, какие встречаются только в Париже и составляют неотъемлемую принадлежность жизни богатых светских дам. Она сделала этот уголок насколько могла более поэтичным, обставила и украсила его так, как ей было по сердцу, и привязалась к нему: он был ее тайным убежищем, где в раздумье и молитве она всегда могла обрести успокоение от жизненных невзгод и душевных бурь. Обведя его долгим любовным взглядом, она мысленно обратилась с торжественными словами прощания ко всем Этим немым свидетелям ее потаенной жизни… жизни, сокрытой от чужих глаз, как жизнь цветка, что не имеет ни малейшего изъяна, заставляющего его скрываться от солнечного света, но тем не менее прячет головку под листьями, ища тени и прохлады.
«Мой славный уголок, мои милые безделушки, я любила вас, — подумала она. — Но я не могу больше вас любить, ибо вы воплощаете в себе богатство и потакаете праздности. Вы представляете отныне в моих глазах все, что отделяет меня от Анри. Я не могла бы больше смотреть на вас без отвращения и горечи. Расстанемся же, пока вы не стали ненавистны мне, а я вам. Строгая матерь божья, ты отказалась бы впредь покровительствовать мне; чистые, глубокие зеркала, вы внушили бы мне неприязнь к моему собственному образу; прекрасные вазы с цветами, вы утратили бы для меня свою прелесть и перестали бы источать благоухание».
Потом, прежде чем в соответствии с принятым ею решением написать Анри, она на цыпочках прошла к своему ребенку, желая поглядеть на него и благословить его сон. Вид бледненького малыша, чье раннее умственное развитие неблагоприятно сказывалось на его физическом здоровье, вызвал в ней прилив горячей материнской нежности. Мысленно она обратилась к нему, словно спящий мальчик мог услышать и понять ее беззвучную, но страстную речь.
«Будь спокоен, — говорила она сыну, — я люблю его по больше, чем тебя. Не ревнуй меня к нему. Если бы он не был самым лучшим, самым достойным из людей, я не дала бы его тебе в отцы. Право, мой ангел, тебя любят горячо и преданно. Ты можешь спать сладко и безмятежно — мы не оставим тебя никогда!»
Со слезами умиления на глазах Марсель вернулась в свою комнату и написала Анри несколько строк, в которых говорилось: «Вы правы, и я вас понимаю. Я недостойна вас, но буду достойна, ибо хочу этого. Сейчас я отправляюсь в длительное путешествие. Не тревожьтесь обо мне и не переставайте любить меня. Ровно через год вы получите от меня письмо. Распорядитесь своей жизнью так, чтобы вы имели возможность прибыть ко мне в любое место, куда я вас позову. Если вы не сочтете меня достаточно изменившейся, то еще через год… Один год, два года, прожитые с надеждой, — ведь это почти счастье для двух существ, которые так давно любят друг друга, ни на что не надеясь».
Было еще раннее утро, когда она велела доставить записку по адресу. Но посыльный не застал господина Лемора дома. Молодой человек накануне вечером отбыл неизвестно куда и на какой срок, отказавшись от скромного помещения, в котором квартировал. Посыльного уверили, однако, что письмо будет доставлено в руки господину Лемору, так как он поручил одному из друзей ежедневно заходить за его почтой и переправлять ему все, что поступит сюда на его имя.
Два дня спустя госпожа де Бланшемон с сыном, в сопровождении своей камеристки и лакея, ехала в коляске, быстро пересекая безлюдные просторы Солони.
Отъехав на двадцать пять миль от Парижа, путешественница была уже почти в центре Франции и остановилась по пути на ночлег в городке неподалеку от Бланшемона.
До поместья отсюда оставалось не более пяти-шести миль, по в центре Франции, несмотря на новые дороги, вот уже несколько лет как открытые для передвижения, отдельные селения так мало сообщаются друг с другом, что у их обитателей трудно узнать что-нибудь достоверное даже о близлежащих местностях. Все хорошо знают дорогу в город или в село, где устраивается ярмарка. Здесь время от времени каждому приходится бывать по делам. Но спросите в какой-нибудь деревушке дорогу на ферму, до которой рукой подать — миля от силы, — и то навряд ли вам скажут. Дорог-то ведь сколько… Где ж тут отличить одну от другой! Люди госпожи де Бланшемон поднялись ни свет ни заря, чтобы подготовить все к отъезду, но никак не могли получить указаний, как добраться до поместья Бланшемон, — ни у хозяина гостиницы, ни у его работников, ни у заспанных постояльцев — крестьян из соседних деревень. Никто не знал в точности, где оно расположено. Один был из Монлюсона, другой слыхал о Шато-Мейяне, всем приходилось по многу раз проездом бывать в Арданте и Лашатре, но о Бланшемоне, кроме того, что такой существует, никому ничего не было известно.
— Это доходное поместье, — сказал один. — Я знаю тамошнего арендатора, но сам в тех краях не бывал. Далековато от нас: добрых четыре мили будет.
— Черт побери! — воскликнул другой. — Я ведь, года не прошло, своими глазами видел бланшемонских быков на ярмарке в Бертену — стоял и болтал с господином Бриколеном, арендатором, — вот как сейчас с вами говорю. Как же, как же, Бланшемон — знаю! Только вот в какой он стороне — ума не приложу.
Служанка, подобно всем гостиничным служанкам, не знала ровно ничего об окрестных местах, ибо — опять же подобно всем гостиничным служанкам — перебралась сюда на жительство совсем недавно.
Камеристка и лакей, привыкшие посещать вместе со своей госпожой богатейшие усадьбы, известные вокруг за двадцать с лишком миль и расположенные в цивилизованных местностях, стали чувствовать себя так, словно находятся в самом сердце Сахары. Лица у них вытянулись, их самолюбие было жестоко уязвлено: ведь это ни на что не похоже — толкаться к тому и к другому, выведывать дорогу к замку, который они собираются почтить своим присутствием, и не получать ответа!
— Так это что — сарай или хижина какая? — с презрительным видом спрашивала Сюзетта Лапьера.
— Это дворец Корибантов, — отвечал Лапьер. В молодости на него произвела большое впечатление популярная мелодрама «Замок Коризанды»
[3]
, и он стал называть этим именем, коверкая его, всякие руины, попадавшиеся ему на глаза.
Наконец конюха осенило:
— У меня там наверху, на сеновале, — заявил он, — спит один человек; вот он точно вам скажет, что да где, потому как ремесло у него такое — только и делает, что по всей округе мотается. Это Большой Луи, а еще иначе его зовут Долговязый Мукомол.
— Тащи-ка сюда этого Долговязого, — с величественным видом согласился Лапьер. — Он вроде тут спит — в каморке, над приставной лестницей?