Тогда Эмильен сказал, что никто толком не знает, действительно ли сентябрьская резня и аресты дело рук якобинцев, а не разбойников, которых они не сумели остановить.
— Возможно, и так! Дай-то бог! — воскликнул приор. — Может, те, кого мы почитаем злодеями, на самом деле люди благонамеренные, но когда вы сами сумеете в этом разобраться, помните о том, что я вам сказал: люди, обагрившие руки в крови, никогда не воплотят в жизнь своих замыслов, и если миру суждено спастись, то спасется он иными способами, а какими — предугадать нам не дано. Я убежден только в одном: все зло идет от духовенства; оно издавна прибегало к самым крайним мерам, которые его враги обратили теперь против них же самих. Жертвы насилия не бывают кроткими, признательными учениками. Зло порождает зло! Но, пожалуй, довольно об этом говорить. Будем жить тихо, мирно и ни во что не вмешиваясь. Лучше честно исполнять свой долг, времени нам отпущено немного, а разговорами беде не поможешь.
Так один-единственный раз приор поделился с нами своими сокровенными мыслями. Духовенство он осуждал — но то ли соображения благоприличия, то ли привычка к повиновению мешали ему выразить в слишком прямых словах то, что он думал по столь щекотливому для него вопросу. Действительно ли нынешние взгляды были убеждениями всей его жизни, как ему теперь казалось, или он обманывался на этот счет и столь глубокие мысли посетили нашего приора лишь в темнице, где он просидел три дня, — сказать не берусь. Долгие годы монашества развили в нем такую осторожность, что он избегал откровенных признаний, и наша любознательность, очевидно, не столько занимала, сколько раздражала его. Обо всем приор судил всегда с самой практической, глубоко эгоистичной точки зрения, хотя человек он был великодушный и преданный тем, кого любил. Мир мыслился ему неким жестоким полем сражения, где всяк стоит только за себя, а идеалом он почитал жизнь крота в норе. Он уповал на вечное блаженство в загробной жизни, хотя твердой веры в нее у него не было. Как-то раз он даже воскликнул:
— Они так испоганили лик господа бога, что я уже не могу его разглядеть. Передо мной словно страница, заляпанная чернилами и кровью, и никак не догадаться, что там написано.
Впрочем, мысли эти, по всей видимости, не слишком его заботили: приор волновался по другим причинам, ну, к примеру, когда от заморозков чахли наши фруктовые деревья или в грозу скисали сливки. Иногда приор казался неотесанным грубияном, а между тем был действительно добр, очен умен и порядочно образован; вероятно, он так давно не давал воли своим мыслям, что уже не мог дышать полной грудью ни в прямом, ни в переносном смысле.
Если приор изо всех сил старался держаться в стороне от происходящих событий, то Мариотта, мои двоюродные братья и старик Дюмон вообще ими не интересовались. Объявили, что отечество в опасности, клич о новом рекрутском наборе встретили с воодушевлением, а мы про то слыхом не слыхали и даже про эти правительственные указы узнали тогда, когда все уже успели о них забыть. Правда, из местных жителей ушли добровольцами в армию всего несколько человек, завзятых лодырей. Эмильен в ту пору не считал своим долгом следовать их примеру. Он помнил, что его брат сражается в противоположном лагере, и тянул с окончательным решением. Но тут он неожиданно получил письмо от управляющего Франквилем, господина Премеля.
«Сударь, — писал тот, — господин маркиз, ваш отец, озабоченный положением, в котором оказались и вы и мадемуазель Луиза, ваша сестра, прислал мне письмо, из которого я привожу нижеследующее:
«Снабдите господина Эмильена необходимыми деньгами, дабы он выехал из Франции и разыскал меня в армии принца Конде. Я полагаю, он не забыл, что носит имя Франквиль, и не отступит перед возможными опасностями, дабы осуществить мою волю. Снеситесь с ним и окажите должную поддержку, а также, снабдив его хорошей лошадью и расторопным слугой, приличествующими дворянину, выдайте ему кошелек со ста луидорами. Если он проявит храбрость и подобающую готовность, не жалейте для него ничего. В противном случае сообщите ему, что я отказываюсь от него и больше не считаю своим сыном.
Что до его младшей сестры, мадемуазель Луизы, то я требую, чтобы под присмотром Дюмона и кормилицы ее препроводили в Нант, где ее уже дожидается моя родственница, госпожа де Монтифо, дабы заменить ей мать, которую она потеряла»».
— Как? Моя мать умерла? — воскликнул Эмильен, выронив письмо. — И отец сообщает об этом в таких словах!
Я крепко сжала ему руки. Эмильен был бледен и дрожал — известие о кончине матери не может не потрясти, — но не пролил ни единой слезинки; он не мог плакать из-за женщины, которую едва знал и которая никогда не любила его. Когда он немного успокоился, его поразила мысль о том, как обошелся с ним отец, — даже не счел нужным сам написать письмо сыну, а сообщил ему свою волю через поверенного в делах! Поначалу Эмильен даже заподозрил Премеля в том, что письмо подложное, но конец послания рассеял всякие сомнения на этот счет.
«Господин маркиз, — писал далее Премель, — весьма обольщается относительно настоящего положения дел. Во-первых, он полагает, что его земли по-прежнему приносят ему доход, меж тем как имение давно конфисковано, а во-вторых, думает, что за последние годы у меня скопилась порядочная сумма, что опять таки не соответствует действительности, ибо фермеры отказались платить за свои земельные наделы, а крестьяне поддались анархии. Во Франквиле я больше не живу, потому что положение людей, имевших счастье быть на службе у аристократов, стало особенно опасным. Я скромно удалился в Лимож и не смогу убедить кормилицу мадемуазель Луизы покинуть Франквиль и уехать в западные провинции, ныне охваченные восстанием. Поскольку Дюмон живет при вас, вам самому и придется препроводить вашу сестру к госпоже Монтифо. Для этого я предоставляю в ваше распоряжение двести ливров из моего собственного кошелька, а когда вы вернетесь из вашей первой поездки, я постараюсь взять в долг для вас деньги, необходимые, чтобы уехать из Франции. Соблаговолите незамедлительно сообщить мне, решились ли вы эмигрировать и следует ли мне заняться вашей экипировкой. Однако раздобыть эти деньги так трудно, что я прошу вас не рассчитывать на получение той сотни луидоров, которые требует для вас господин маркиз. В наличности их у меня нет, и к тому же я не имею кредита, чтобы вас ими обеспечить. В настоящее время ваша семья располагает еще меньшими средствами, чем я, и даже если какой-нибудь ростовщик рискнет раскошелиться под ваше заемное письмо или письмо вашего отца, которое я держу в качестве залога, вам придется заплатить очень большие проценты, не говоря уже о том, что сохранение тайны также обойдется вам в солидную сумму. Я почел своим долгом сообщить вам о действительном положении вещей, которое, вероятно, вас не остановит, поскольку, если вы не покинете Францию, ваши родные навсегда отвернутся от вас».
— Ну и пусть отворачиваются! — решительно воскликнул Эмильен. — Им не впервой пренебрегать мною и отталкивать меня! Если бы мой отец написал мне собственноручно, если бы он с отеческой любовью потребовал от меня сыновней покорности, я принес бы в жертву не только мою совесть, но даже честь и самое жизнь. Ведь все это я уже обдумал и решил, что если придется, я в первом же бою брошусь на штыки французских революционеров, воздев глаза и руки к небу, свидетелю моей невиновности. Но обстоятельства сложились иначе. Отец обходится со мной как с наемником, которого покупают для военной кампании: вот тебе лошадь, слуга, чемодан с платьем, кошелек с сотней луидоров, иди воюй на стороне Пруссии или Австрии. А не хочешь, так помирай с голоду, меня это не касается, я тебя знать не знаю. Так вот, мне угодно жить трудами собственных рук и хранить верность своей отчизне, а вас я никогда не знал, и я отрекаюсь от отца, если он требует, чтобы я предал Францию. Наши родственные узы разорваны. Слышишь, Нанетта? — С этими словами он разорвал письмо управителя на мелкие клочки. — Видишь? Я больше не аристократ, я просто крестьянин, просто француз!