Когда Дюмон рассказал нам то, что видел собственными глазами, не переставая удивляться, почему это Эмильен не возвращается домой, я поняла, что Эмильен сам выдал себя властям и что теперь он пропал. Но, как ни странно, я не испытывала сердечной боли, вернее — не успела ее почувствовать. Видимо, уже тогда у меня появилась способность в опасных положениях действовать с неизменной решительностью, и мысль о том, что Эмильена нужно спасти любой ценой, мгновенно овладела мною.
Мысль была отчаянная, что и говорить, но я гнала прочь сомнения, считала ее здравой и всем своим существом слепо и упрямо верила, что добьюсь невозможного. Я не желала ни с кем советоваться, не хотела рисковать ничьей жизнью, но свою собственную поставила на карту, безоглядно и бесстрашно. Ночью я увязала в узелок кой-какую одежонку, взяла немного денег и написала записку приору, в которой просила обо мне не беспокоиться и сказать остальным, что он самолично отправил меня по каким-то делам. Я бесшумно подсунула ему письмецо под дверь, выбралась из монастыря через пролом в стене и к рассвету была уже далеко от дома, на лиможской дороге.
Прежде мне никогда не случалось забираться так далеко, но, живя в наших горах, я так часто разглядывала простиравшуюся внизу долину, что знала наперечет все колоколенки, все деревни, дороги, развилки и перепутья. Кроме того, я немного смыслила в географии и довольно знала карту нашей провинции, чтобы не сбиться с пути, не заплутаться и не тратить времени на расспросы. Для большей уверенности я ночью срисовала с карты все места, через которые мне предстояло пройти.
До Лиможа я добиралась два долгих дня — рассчитывать на попутные дилижансы или кареты не приходилось, так как их больше не существовало. Тех лошадей и повозки, которых не забрали для войска, конфисковали для себя мошенники, прикрываясь словами о благе отечества, и теперь все ходили пешком. Погода стояла чудесная. Чтобы не тратить денег и не привлекать к себе внимания, я решила устроиться на ночлег в стогу под открытым небом, поужинала хлебом с сыром, захваченными из дому в корзинке, покрылась накидкой и сразу же крепко уснула. Ведь за день я проделала путь, который осилил бы не всякий мужчина.
Я пробудилась до света. Позавтракала остатками своей еды, вымыв сначала ноги в прозрачном ручейке. Я не обнаружила на них ни одной царапины, хотя всю дорогу шла босая, и приободрилась, решив, что, несмотря на усталость, сумею преодолеть оставшийся путь. Помолившись господу, чтобы он даровал мне силы, я снова двинулась в дорогу.
К вечеру я благополучно добралась до Лиможа, спросила дом господина Костежу и без труда нашла его. Затем решительно переступила порог и сказала, что мне нужно поговорить с хозяином. Мне ответили, что господин Костежу обедает и беспокоить его нельзя.
Тогда я развязно заявила, что такой патриот, как он, всегда находил время для беседы с девушкой из народа, и попросила передать эти слова господину Костежу. Спустя некоторое время меня провели в столовую, где я чуть было не потеряла самообладание при виде господина Костежу в компании шестерых господ с довольно свирепыми лицами, — поднимаясь из-за стола, двое из них попыхивали трубками, что в те времена считалось неприличным. Слова, переданные слугой, привлекли ко мне их внимание. Они ухмыляясь смотрели на меня, а один потрепал по щеке большой волосатой рукой, так что я даже испугалась. Однако я должна была доиграть свою роль до конца, ничем не выдав своего отвращения. Украдкой я всех оглядела, и поскольку никто из присутствующих меня не знал, постепенно успокоилась.
Я не подозревала, что каждую минуту мог появиться этот мерзавец Памфил — Дюмон его не видел и ничего не знал о его обращении в санкюлотскую веру. По счастью, он отсутствовал, и я стала искать глазами господина Костежу: он стоял у камина спиной ко мне.
Костежу повернулся и увидел меня. Никогда не забуду взгляда, брошенного им, более красноречивого, чем любые слова. Я все поняла и, подойдя ближе, развязно обратилась к нему на крестьянском наречии, которым еще владела, подчеркивая его наигранным воодушевлением:
— Это ты, гражданин Костежу?
Моя догадливость и хитрая уловка, к которой я прибегла, чтобы не скомпрометировать адвоката, несомненно, удивили его, но он не подал вида.
— Это я, — ответил он. — А ты кто такая, юная гражданка, и что тебе надо?
Я назвалась вымышленным именем и выдумала название деревни, откуда якобы пришла, а потом добавила, что слыхала, будто он ищет служанку для своей матери, и что я хочу наняться к ней.
— Хорошо, — сказал он. — Моя мать живет в деревне, но я знаю, что ей нужно, и мы с тобой после все обговорим. А пока садись и поешь с дороги.
Он что-то шепнул своему прислужнику, который, несмотря на провозглашенное равенство, провел меня на кухню. Там я сидела, как в рот воды набрав, и только поблагодарила за поставленное угощение: я боялась, как бы меня не начали расспрашивать, принудив изобретать в ответ невероятные небылицы. Я быстро поела, уселась у очага, чтобы не привлекать к себе внимания, закрыла глаза и притворилась, будто меня сморила усталость. А о скольких вещах я хотела бы узнать у этих людей! Может, Эмильена уже засудили и даже гильотинировали? Но я твердила себе: «Если я опоздала, то не по своей вине, и господь бог простит меня и навеки соединит с Эмильеном, потому что не даст мне долго страдать после его смерти. Покамест мне надо быть настороже и забыть про усталость».
Говорят, огонь успокаивает, и это действительно так. Я грелась у очага, как гончая после охоты. Ведь за два дня я босая прошла больше двадцати лье, а всего-то мне было восемнадцать лет.
Я тайком ловила каждое сказанное на кухне слово, боясь, что с минуты на минуту появится второй слуга господина Костежу, который работал у него на конюшне, часто наезжал с хозяином в Валькрё и превосходно меня знал. Я была готова на любую ложь, только бы расположить его к себе. При этом я была исполнена уверенности. Мне в голову не приходило сомневаться в тех, кто знал Эмильена; казалось немыслимым, что человек, встречавшийся с ним, захочет его погубить.
Но конюх так и не появился, а из разговоров, которые велись на кухне между обитателями дома и посторонними, я не узнала ничего сколько-нибудь для меня важного. Мне только стало понятно, что господина Костежу отрядили в его родной Лимож на помощь парижским уполномоченным, чтобы он познакомил их с наиболее рьяными патриотами, иначе говоря, — с самыми безумными или злобными людьми в городе. Как ни грустно об этом говорить, но в ту пору наверху оказывались одни подонки, меж тем как у истинно порядочных людей уже не хватало душевных сил служить революции. Слишком многих умеренных сторонников революции казнили и посадили в тюрьмы, и нашими жизнями распоряжались даже не фанатики, а попросту говоря, кочующие из города в город разбойники или мастеровые, пьяницы и лентяи. Одни служили террору потому, что это давало положение и спасало от нищеты, другие потому, что получали возможность грабить и убивать. В этом заключалась та неисцелимая болезнь нашей Республики, которая и привела ее к скорому концу.
Когда не было посторонних, слуги господина Костежу не скрывали своего презрения и откровенной неприязни к людям, с которыми их хозяину приходилось обедать за одним столом. Более того — они даже чувствовали себя униженными оттого, что им приходилось подавать еду гражданину Пифеню, кровожадному мяснику, призывавшему отправить всех аристократов на скотобойню, или бакалейщику Буданфлю, который почитал себя маленьким Маратом и требовал гильотинировать шестьсот человек, или судебному приставу Караби
[2]
, сделавшему наушничество доходным промыслом, ибо он присваивал деньги и имущество своих жертв.