Вернувшись в монастырь, Дюмон сказал, что более пустынный и глухой уголок действительно трудно сыскать и что он уже снял за гроши развалившуюся хижину, стоящую совсем на отшибе — отличное убежище для Эмильена. До Кревана от нас было рукой подать, каких-нибудь десять — двенадцать часов пешим ходом. Правда, Дюмон сетовал на то, что о хлебе придется забыть, а о вине и подавно, но при известной сноровке можно не умереть с голоду. И вот через неделю после возвращения я, коротко подстриженная, в мужском платье и с крепкой палкой в руке, ночью пустилась снова в путь. Дюмон уже давно отращивал волосы и бороду, и теперь никто не признал бы в нем старого слугу из аристократического дома. Несколько месяцев назад он бросил пить, был очень осмотрителен, разумен и смел. Ослик, навьюченный нашей поклажей в соломенной обертке, трусил перед нами резвой рысцой и, поскольку наш узел был не слишком тяжел, мог при случае подвезти того из нас, кто очень устанет или заболеет.
Сделав привал в Шатлю, мы прошли днем еще десять лье и заночевали в Шатре — небольшом городке, где было три тысячи жителей и где от террора, по счастью, было больше шума, чем дела. Правда, кое-кто из демократов произносил громкие речи, но обыватели, боясь друг друга, никого не трогали.
Я обратила внимание Дюмона на то, что они гораздо радушнее и добрее, чем жители других городов. Он показал мне по дороге ту гористую местность, где нам предстояло жить, и мне показалось, что Берри и в самом деле не так захвачен революцией, как Лимож и Аржантон, через которые пролегала дорога на Париж.
В ту пору между Шатром и Шатору не было дороги в нынешнем смысле слова. Поэтому добирались мы по берегу Эндра красивыми тенистыми тропками, которые зимой, вероятно, были непроходимы. Затем нам пришлось идти по огромной пустоши, где дорожки пересекались так путано, что мы едва не заблудились, пока наконец не попали в Шатору. Местность там плоская и довольно тоскливая, а люди были более насторожены и встревожены — недаром через Шатору шла дорога на Париж.
Дюмона понемножку знали всюду, но знали за истинного патриота. К тому же у него было свидетельство о благонадежности. Что до меня, то в двух милях от монастыря я никому не была известна, точно приехала из Америки. Я выдавала себя за племянника Дюмона, и он звал меня Люкасом.
Старик сразу же стал подыскивать нам пристанище и от всех отказывался якобы из-за дороговизны, пока наконец не снял квартиру в двух шагах от тюрьмы. Жилище было очень нищенское, но мы радовались, ибо нашли то, что хотели. Оно состояло всего из одной комнаты, и по нашей просьбе хозяева сдали нам небольшой чердак: мы сказали, что нам нужна мастерская для плетения соломенных циновок и корзин. На чердаке я и устроилась, считая, что там меня никто не увидит и не потревожит.
Мое решение как можно реже появляться на людях Дюмон одобрил, на следующий же день закупил необходимые материалы, и мы принялись за работу. Дюмон был сыном корзинщика и не забыл когда-то хорошо знакомого ему ремесла. Я усвоила его быстро, и вскоре у нас появился товар на продажу — бездельничать мы не имели права, так как должны были чем-то объяснить свое пребывание в городе. Изредка Дюмону встречались знакомые, которые немного изумлялись, с чего это слуга маркиза де Франквиля, всегда опрятно одетый и при деньгах, занялся плетением корзинок. Однако, зная его любовь к бутылке, они решили, что он спустил все свои сбережения. В разговорах с ними Дюмон нарочно честил на чем свет стоит прежних хозяев, и никто не догадывался, что он печется о родном сыне маркиза; про меня же они думали, что Франквилей я отродясь не видала.
Эти меры предосторожности не были, впрочем, так необходимы, как поначалу нам казалось. Окружающие нас люди не знали по имени арестантов, привезенных неделю назад из разных мест, и совершенно ими не интересовались. В маленьком Шатору жили в большинстве своем буржуа и умеренные, революционеров и роялистов было немного. Обитавшие в предместьях виноградари держались по преимуществу республиканских взглядов, но не любили громких фраз и отличались добросердечием. В этой тихой заводи террор не очень свирепствовал, и лучшего места для Эмильена господин Костежу не мог и придумать — в Шатору народный гнев ему не грозил.
Поэтому мы сочли благоразумным дожидаться окончания войны, в простоте душевной не подозревая, что мир придет к нам лишь в 1815 году, вместе с поражением Франции. Мы думали, что лучше не терять надежд на скорую победу, ждать торжества справедливости и взаимного доверия, чем из-за безрассудного шага подвергнуть опасности жизнь нашего дорогого узника. Но я страстно хотела скрасить его тоскливые тюремные будни вестью о том, что мы рядом и, если ему будет грозить опасность, сделаем все для его освобождения.
Скоро мне представился случай сообщить ему об этом. Тюрьма в Шатору, нынче давно срытая, помещалась в древних крепостных воротах, которые по старинке назывались Красильными. Они представляли собой две массивные башни, соединенные переходом на арке: прежде ее ограждали подъемные решетки, но теперь их уже никогда не опускали, потому что здесь пролегла улица. В нижних помещениях обеих башен жили тюремные стражи и вся прислуга; над ними же в больших круглых камерах с крошечными окнами содержались заключенные. Плоская кровля одной из башен служила местом прогулок арестантов. Наш домишко как раз прилегал к этой башне, не очень высокой, с щербатыми, местами совсем разрушенными зубцами. Из своей каморки под крышей я не видела этой площадки; однако соседний чердак, где тюремщик — а ему-то и принадлежал домишко — держал запасы овощей и фруктов, находился как раз насупротив этой площадки, так что при случае я могла бы переброситься словом или взглядом с Эмильеном. Сняв запоры, я проникла на этот чердак, осмотрелась, снова навесила замок, а затем сказала Дюмону — пусть попросит хозяина, чтобы он позволил мне работать в этом помещении, так как у меня слишком тесно и темно. Тот не возражал: с нашим хозяином-тюремщиком Дюмон был уже накоротке, и по утрам они совместно распивали бутылочку белого вина, за которую почти всегда платил Дюмон. За беседой он то и дело расхваливал своего племянника Люкаса, твердя, какой он умный, послушный и честный малый, горячительного и в рот не берет и в жизни не позарится на чужое яблоко или стручок гороха. Дело было сделано, а прибавленные к ежемесячной плате двадцать су довершили его. Мне вручили ключ от чердака, куда я перетащила ивовые прутья и инструменты; вдобавок мне была поручена забота о тамошних запасах продуктов, и я так успешно стала воевать с мышами, что хозяин расхваливал меня на все лады.
Мы прожили в Шатору уже больше двух недель, а я все еще не знала, где находится Эмильен, в этой ли тюрьме, или в другой, в массивных ли замковых воротах, или в парковой башне. Расспрашивать мы не решались. Но теперь, когда я поминутно забиралась на чердак, я быстро изучила тюремную жизнь во всех подробностях, видела, как утром и вечером арестантов выводят на крышу башни подышать свежим воздухом. Было их человек десять — двенадцать, но на стену позволялось подниматься по двое. Эмильен гулял в паре с пожилым господином, которого я видела с ним на постоялом дворе в Аржантоне. Держались они так же спокойно, как прежде, и, кружа по площадке, о чем-то беседовали. Сквозь сломанные зубцы я отчетливо видела их, когда они проходили мимо. Однажды, держа в руках недоплетенную корзинку, я появилась в чердачном оконце и притворилась, будто любуюсь полетом ласточек. Эмильен, замедлив шаг, посмотрел на меня. Я стояла так близко от него, что не узнать меня было невозможно, но мое мужское платье, корзинка и коротко подстриженные волосы, очевидно, сбили его с толку — он так ни о чем и не догадался.