Когда я спросила Эмильена, как это ему, такому молодому и последнее время постоянно занятому работами в поле, удалось так глубоко постичь суть происходящих событий, которые он и видел-то краем глаза, Эмильен ответил:
— Дни, проведенные в тюрьме, обернулись для меня годами. Поначалу мне казалось, что я так и умру в полном неведении, и я покорился судьбе, как человек на крыше, знающий, что неизбежно с нее сорвется. Но когда я остался наедине с тем несчастным священником, чье имя мне, да и никому другому, неизвестно и которого даже гильотинировали анонимно, беседы с ним быстро просветили мой ум. Мы с ним по-разному оценивали события, но он был такой спокойный, учтивый, образованный и достойный человек, что мне удалось постичь всю глубину его мыслей, а заодно понять самого себя, не разрушая той нежной дружбы, которую мы питали друг к другу.
Будучи роялистом и католиком, он красноречиво убеждал меня в правоте своей веры, мы с ним говорили об очень серьезных материях, говорили честно и чистосердечно, и споры эти принесли мне огромную пользу. Поскольку ему были чужды наивные, пристрастные или предвзятые суждения, которые стоило бы оспаривать, он помог мне разобраться в собственной душе. Я обрел идеи, которые почитаю истинными, и они, словно маяк, светили мне сквозь мрак, окутавший нас обоих. Я стал так же спокоен, как этот священник, ни на кого не сетовал, ничему не удивлялся и ни на что не надеялся. Ощущал себя чем-то вроде высохшего листика в лесу, охваченном огромным пожаром. И вновь обрел любовь к самому себе, лишь когда увидел тебя в чердачном оконце и узнал свою Нанетту по ее песенке. Тут я вспомнил, что был некогда счастлив, что любил жизнь, и украдкой оплакал наше прекрасное прошлое, а заодно и будущее, о котором мы с тобой столько мечтали.
— И. о котором нам больше мечтать не стоит? Так?
— О нем я мечтаю всегда, дитя мое. Когда я выполню свой долг перед отечеством (солдат должен верить, что вернется с войны живым и невредимым), я больше с тобой не расстанусь.
— Никогда?
— Да, никогда, потому что ты для меня все, и в мое отсутствие я препоручу тебя самой себе.
— Что это значит?
— Это значит, что какие бы бури ни пронеслись над тобой без меня, ты должна остаться мужественной, здоровой, верной и жизнерадостной, дабы по возвращении я нашел бы тебя такой, какой оставил. Ты сама виновата, Нанон! Ты меня избаловала, и теперь мне без тебя не обойтись, ты научила меня быть счастливым, а это великое дело. Я был сызмальства приучен думать, что жизнь существует не для меня, что я ничего в этом мире не значу, не смею ни мечтать, ни надеяться, и, сама знаешь, я покорно исполнял предписанное. Но твои маленькие отповеди, короткие, умные рассуждения, живая любознательность, трудолюбие, простые и ясные желания, твоя безграничная, беспримерная преданность — все это возродило меня к жизни, я словно очнулся от тягостного и постыдного сна. Даже в мелочах ты пробудила во мне инстинкты, которые свойственны здоровому человеку, научила ухаживать за телом и лелеять душу. Прежде я бездумно существовал, даже ел урывками, как собачонка, мысли посещали меня редко, учился я от случая к случаю. Беспорядок и грязь в монастыре были мне безразличны. К себе-то я относился строго, но скорее по лености ума, нежели по добродетели. Ты объяснила мне, как важен во всем порядок, что значат размеренность и последовательность в суждениях. От тебя я узнал, что любое начинание следует доводить до конца и что приступать к делу можно только тогда, когда намерен его завершить. Я понял: то, что единожды полюбил, нужно любить всю жизнь. Даже наше теперешнее существование, по воле обстоятельств дикарское и трудное, ты превратила в приятные семейные будни, добилась для нас невиданного благополучия и столько вкладываешь в это стараний, что мы поневоле делим его с тобой и даже наслаждаемся им. Порою я подшучиваю над твоей хозяйственной изобретательностью, но неизменно умиляюсь тем тонким и незаметным уловкам, к которым ты прибегаешь, чтобы скрыть нашу нужду. Я восхищаюсь тобой, Нанон, — ведь хотя ты и работаешь как машина, у тебя такой живой, острый, даже изощренный ум, способный все на свете понять. И если порой я делаю вид, будто принимаю твои заботы как нечто само собой разумеющееся, не думай, Нанон, что я не способен оценить твою безграничную преданность. Ты словно полноводный источник, глубину которого невозможно измерить. Твоих забот я стою лишь оттого, что испытываю к тебе огромную, бесконечную признательность. Это чувство тоже источник, который вовеки не иссякает, и поскольку ты не ищешь иной награды, кроме как видеть меня счастливым, я постараюсь придерживаться такого образа мыслей и так чувствовать, чтобы никогда не впадать в уныние. Я хочу быть таким же упорным, как ты, Нанон, хочу сделаться таким же добрым и покладистым, и тебе будет довольно заглянуть в свою душу, чтобы понять, о чем я думаю и каков я на самом деле.
Ведя такие речи, Эмильен прогуливался со мной под зазеленевшими каштанами, бросавшими свою еще прозрачную тень на весеннюю травку, пестревшую цветами. Многие из них он знал по названиям — приор кое-чему его все же научил, — и, памятуя, как Эмильен любит растения, я привезла с собой книгу по ботанике, которая была у него в монастыре. Он знакомил меня с ними по мере того, как сам учился распознавать все новые и новые цветы: на Острове духов их росло несметное множество, и нам было что изучать. Постепенно мы оценили прелесть этих растений, ибо красота мира открывается только тем, кто умеет и созерцать и сравнивать. К тому же этот причудливый край, который поначалу скорее удивлял нас, чем пленял, открылся нам во всем своем многообразии лишь весною, и, кто знает, возможно, мы оценили его потому, что были вместе и с каждым днем все сильнее любили друг друга.
XIX
Как-то раз, уже более не сомневаясь в полной своей безопасности и не в силах противиться радостям первооткрытия, мы решили осмотреть окрестности и забрались в такую местность, которая, как мы рассудили по берущим в ней начало речушкам, была самой высокой в провинции Берри и граничила с нашим родным Маршем. Валунов там не было, а земля вздымалась холмами; поднявшись на один из самых высоких, поросший высоченными деревьями, мы наконец увидали всю окрестность, простертую перед нами как на ладони. Нас поразило ее однообразие. Ни единого жилища до самого горизонта, — то ли их вовсе не было, то ли они скрывались среди деревьев или в низинах, сплошь заросших кустарником. Даже бесчисленные речушки, бороздившие этот изрезанный ландшафт, — и те таились под густой листвою. Множество долин сливалось в одну большую долину, которая потом вздувалась округлыми холмами, вроде того, на котором стояли мы, и словно стремилась приблизиться к небу; но нельзя было разобрать, что там высится вдали — то ли гора, то ли лес. И на горизонте, и рядом с нами, со всех сторон все та же безлюдная местность, покрытая щедрой, обильной растительностью: гигантскими деревьями, сочной травой, розовым вереском, пурпурной наперстянкой, цветущим дроком; в низинах росли буки, повыше — каштаны; изумрудный цвет этой зелени порой сгущался вдали до синевы, а синева переходила в черноту. До нас доносился лишь птичий гомон, ни единый звук не напоминал о человеке. Нигде даже дымок не вился.