— Еще добавим, — продолжал Дюрталь, — что и в XVII веке еще продолжали давать новые толкования самоцветам: прославленная испанская аббатиса Мария Агредская относила достоинства камней, о которых Иоанн Богослов говорит в двадцать первой главе Апокалипсиса, к Пресвятой Деве. По ее учению, сапфир относится к Ее безмятежности, хризолит говорит о Ее любви к Церкви воинствующей и особенно к заповедям спасения, аметист — о могуществе Ее против адских полчищ, яшма представляет непобедимую верность, жемчуг — неизмеримое величие…
— А святой Эвхер, — перебил аббат Плом, — смотрит на жемчуг как на совершенство, целомудрие, евангельское учение.
— При всем том, вы совсем забыли о значении прочих редких камней, — воскликнула г-жа Бавуаль. — Что же, рубин, гранат, аквамарин для нас немы?
— Вовсе нет, — отозвался Дюрталь. — Рубин возвещает о покое и терпении; гранат, по Иннокентию III, отражает милосердие; согласно святому Брунону и святому Руперту, аквамарин собирает в зеленоватой ясности своих огней богословскую науку. Остаются еще два камня: бирюза и опал. Первая, редко упоминаемая мистиками, говорит, должно быть, о радости. Второе же название вовсе не встречается в лапидариях; это не что иное, как халкидон, который описывается как род агата неясной, облачной окраски, искрящегося в полумраке.
Чтобы покончить с этой символической гранильней, скажем еще, что есть ряд камней в воспоминание об ангельских чинах, но и тут применения исходят из довольно натянутых сближений, довольно запутанных мысленных нитей. Так или иначе, сердолик напоминает о серафимах, топаз — о херувимах, яшма — о престолах, хризолит — о господствах, сапфир — о силах, оникс — о властях, вирилл — о началах, рубин — об архангелах, изумруд — об ангелах.
— Вот что любопытно, — заметил аббат Плом. — Если животные, цвета, цветы берутся символистами то в добром, то в дурном значении, драгоценные камни, и только они, значения не меняют: они всегда означают только добродетели, никогда пороки.
— Почему же?
— Видимо, причину подобного постоянства указывает святая Хильдегарда
{46}: говоря в четвертой книге своей «Физики» о самоцветах, она говорит, что сатана их ненавидит, боится и гнушается ими, ибо вспоминает, что блеск их сиял внутри него самого до его падения, а еще потому, что иные из них произведены огнем, а огонь — его мука.
Святая пишет еще: Бог, отвративший его от драгоценных камней, не позволил их достоинству потеряться, но пожелал, чтобы они всегда почитались и употреблялись медиками, чтобы исцелять болезни и утешать беды.
И в самом деле, в Средние века камни премного почитали и пользовались ими при лечении.
— Ну и вернемся к картинам примитивов, где Богородица вырастает, подобно цветку, из многоцветной кипы минералов, — вновь вступил в разговор аббат Жеврезен. — В общем, можно утверждать, что горящий костер самоцветов передает в зримых чертах достоинства Той, кому они принадлежат, но нелегко точно определить намерение художника, помещающего этот или иной камень на то или другое место венца или одеяния. Это, конечно, дело гармонии и вкуса, а вовсе не символики.
— Вне всякого сомнения, — ответил Дюрталь, раскланиваясь с отцами: заслышав звон из собора, г-жа Бавуаль уже подавала им служебники и шляпы.
VIII
Внезапно состояние несколько меланхолического покоя, в котором Дюрталь с тех пор, как поселился в Шартре, так и оставался, оборвалось. Разом нахлынула и поселилась тоска, черная тоска, не позволявшая ни работать, ни читать, ни молиться; такая тоска до того лишает сил, что вы не знаете, что делать, куда податься.
Долгие, мрачные дни он влачил в библиотеке, перелистывая какой-нибудь том, закрывая его, открывая другой, глядел туда и не понимал ни слова; потом он пытался убежать от тяжести пустых часов, выходя из дома, и наконец решился поближе познакомиться с Шартром.
Он нашел в нем глухие переулочки, головокружительные спуски, как, например, с холма Святого Николая, где от верхнего города стремительно сбегает череда ступенек; дальше начинался бульвар Дочерей Божьих с аллеями, обсаженными деревьями, совсем безлюдный, стоивший того, чтобы на нем задержаться. От площади Друэз выходишь на мостик там, где соединяются два рукава Эры; справа, над поворотом речки, над ветхими домишками, толпящимися вдоль берега, шел вверх Старый город, над которым воздымался собор; слева, вдоль набережной, напротив забора из больших тополей, овевавших строй водяных мельниц, лесопилок и лесных складов, устраивались прачки, стоя на коленях в коробах, выстланных соломой; вода вокруг них пенилась, чертила чернильные круги, которые пролетавшие птички кропили прозрачными капельками с крыл.
Этот рукав реки протекал по рвам старых городских стен, окружал нижнюю часть Шартра и был оторочен с одной стороны деревьями проспекта, с другой лабиринтом хибарок и садиков, сбегавших до самой Эры, через которую на другой берег были перекинуты дощатые мостики на сваях и подвесные чугунные.
Возле же ворот Гийом стояли, поднимая кверху зубчатые пироги башенок, дома, словно задравшие рубахи, подобно бездельникам, что в прежние времена валялись около парижской богадельни; видны были распахнутые подполья у самой воды, мощенные плитами погреба, в глубине которых в темничном сумраке различались ступени каменной лестницы; если же перейти горбатый каменный мостик ворот, на своде которых сохранились еще желоба для подъемной решетки, которую некогда закрывали на ночь, прекращая доступ в эту часть города, попадешь к другому рукаву речки, и здесь омывающей подножья зданий, игриво прячущейся во дворах, лениво текущей вдоль стен — и тотчас неотвязно вспоминалась другая речушка, очень похожая, цвета отвара из ореховой кожуры, кипящая пузырьками; это воспоминание об унылой Бьевре подкреплялось, усиливалось резким и грубым, горячим и словно чуть уксусным запахом дубилен, дымившимся над соком мушмулы с мякотью, что наполнял русло Эры. Теперь в Париже Бьевра забрана в трубу, а здесь она, казалось, вырвалась из темницы, убежала из столицы на свежий воздух сюда, к улицам Сукновальной, Дубильной, Скотобойной, где только и теснились что мастерские кожевников да фабрики торфяных брикетов.
Правда, в этом городе не было парижского пейзажа, тревожного и скупого, трогающего выражением немого страдания; впечатление от этих улиц было гораздо проще: город больной, город бедный. Бьевре-второй не хватало очарования истомленности, грации увядающей парижанки; не было в ней прелести, составленной из жалости и раскаяния, не было очарования вырождения…
Но только по этим улочкам, завивавшимся спиралью вокруг холма, над которым высился собор, и было действительно любопытно ходить в Шартре.
Там Дюрталю не раз удавалось уйти от самого себя, мечтать над усталой, унылой водой и забывать о собственном отчаянье; потом наступило утомленье и от упорных прогулок все по одному кварталу, и он принялся бродить по городу из конца в конец, пытался доставить себе удовольствие, глядя на ветхие жилища, на башенки домов королевы Берты и Клода Юве, на другие здания, пережившие катастрофы веков, но изучение этих руин, отмеченных расчетливым энтузиазмом путеводителей, ненадолго захватило внимание Дюрталя; тогда он стал искать рассеянья в храмах. Хотя собор подавлял все вокруг себя, церковь Святого Петра, бывшая аббатская бенедиктинского монастыря, превращенная в казарму, великолепием витражей с портретами епископов и аббатов с посохами в руках, сурово глядевших на вас, заслуживала того, чтобы в ней задержаться. Необычайны были и окна, сильно пострадавшие от времени: стрельчатые проемы с прозрачными стеклами рассекались лезвиями мечей без острия, и на этих прямоугольных клинках на ясном бесцветном фоне ярко выделялись пламенеющие одежды святых Бенедикта и Мавра, апостолов и Пап, прелатов и подвижников.