— Да, в том смысле, что она не занимается тварностью, человеком помимо мистического пути! Она имеет в виду целину уже поднятую, душу, уже освободившуюся от самых сильных искушений и защищенную от новых переломов; для вас ее исходная точка пока что слишком высока и далека: ведь она вообще-то обращается к инокиням, затворницам, живущим вне мира, а значит, ушедшим уже довольно далеко на пути аскезы, по которому их ведет Бог.
Но восстаньте умом из своей грязи, отбросьте на миг воспоминание о своем несовершенстве и скорбях и последуйте за ней. Посмотрите тогда, насколько она сведуща в сверхъестественном, как умело и ясно, при всех своих длиннотах и повторах, объясняет механику души, идущей ввысь после того, как Бог прикоснулся к ней! Говоря о таких предметах, от которых слова растворяются, а фразы крошатся, ей удается быть понятной, показать, дать почувствовать и едва ли не увидеть непредставимое зрелище Бога, угнездившегося и веселящегося в душе!
Притом она идет в таинственном еще дальше: идет до конца, досягает в последнем порыве до самых небесных врат, но тогда уж ослабевает от благоговения и, не в силах выразить его, начинает кружить, как обезумевшая птица, парит вне себя, испуская любовные крики!
— Да, господин аббат, я признаю: святая Тереза глубже всех исследовала неизвестные области души; она в некотором роде географ. Первым делом она составила карту душевных полярных зон, прошла высокие широты созерцательной молитвы, внутренние земли человеческого неба; до нее там бывали другие святые, но они не оставили столь методичной и точной их топографии.
Тем не менее я предпочту ей тех мистиков, что не анализируют себя так и меньше рассуждают, но в их сочинениях всегда происходит то, что у святой Терезы совершается лишь в конце: они пылают от первой строки до последней и сгорают в беспамятстве у ног Христа. Таков Рейсбрук — что за жаркий костер его маленький томик, переведенный Элло! Ну а если называть женщин — вот возьмем святую Анджелу из Фолиньо, не столько в «Видениях», которые не всегда трогают душу, сколько в чудесном житии, продиктованном ею своему духовнику брату Армандо. Она также, задолго до святой Терезы, объяснила принципы и действие мистики, но если она не столь глубока, не так умело отмечает тонкости, зато какое красноречие, какая нежность! Что за кошачья ласка души! Что это за вакханка любви к Богу, за менада непорочности! Христос ее любит, она подолгу у Него гостила и запомнила Его слова; эти слова выше любой литературы, прекрасней всего когда-либо написанного. Это уж не суровый Христос, не испанский, не Тот, что прежде всего попирает Свое творение, чтобы размять его, а Христос евангельский, добрый Христос святого Франциска — а мне францисканский Христос нравится больше, чем кармелитский.
— Ну а как вам тогда святой Иоанн Креста Господня?
{30} — с улыбкой ответил аббат. — Вы сейчас сравнили святую Терезу с железным цветком; вот и он цветок, но цветок клейма: та королевская лилия, которую палачи некогда выжигали на телах осужденных. Как раскаленный докрасна металл, он жарок и темен. У святой Терезы есть страницы, где она склоняется к нашей немощи и жалеет нас: он же всегда непроницаем, заключен в своей внутренней бездне, занят прежде всего описанием скорбей души, некогда распятой своими страстями и прошедшей через «темную ночь», то есть отказ от всего, что идет от чувственности и от тварного мира.
Он требует угасить свое воображение, погрузив его в такой анабиоз, чтобы оно утратило способность творить образы, требует замуровать чувства, упразднить душевные способности. Он требует от желающего соединиться с Богом поместить себя словно под стеклянный колпак и создать внутри себя вакуум, чтобы Господь мог, если захочет, сойти туда и Сам довершить очищение, искоренив остатки греха, перепахав последние убежища порока!
Тогда страдания, которым подвергается душа, превосходят пределы возможного; она лежит в беспамятстве и в совершенной тьме, падает от изнеможения и отчаяния, считает себя навек оставленной Тем, к Кому взывала: теперь Он сокрылся от нее и не отвечает ей. Счастье еще, если к этой агонии не прибавятся телесные муки и тот ужасный дух, которого Исайя именует духом прельщения, — на деле, болезнь сомнения в себе в острой стадии!
Святой Иоанн приводит вас в содрогание, говоря, что ночь души горька и страшна, что переживающий ее заживо находится во аде! Но когда ветхий человек совлечен, зачищен по всем швам, прополот по всем бороздам — тогда проливается свет и является Бог; душа, как ребенок, кидается к нему в объятья, и происходит немыслимое слиянье.
Как видите, святой Иоанн глубже других проникает в недра истоков мистического пути. Как и святая Тереза, как и Рейсбрук, он говорит о духовном браке, о наитии благодати, о дарах ее, но он первый дерзнул в подробностях описать те мучительные этапы, которые прежде всегда затрагивали с крайней боязнью.
И потом, он не только дивный богослов, но и строгий, светлый святой. В нем нет естественной слабости к женскому полу, он не теряется в блужданиях, не возвращается поминутно на прежнее: он идет прямо вперед, но часто мы видим его в конце пути: грозного, окровавленного и бесслезного!
— Постойте, постойте! — воскликнул Дюрталь. — Но ведь не все, кого Христос хочет провести таинственными путями, проходят такие испытания?
— Нет, почти все и всегда.
— Признаюсь, я думал, что духовная жизнь не так безводна и неустроенна. Мне казалось, что, если соблюдать целомудрие, молиться, насколько хватает сил, причащаться, можно без особых трудов не то чтобы вкусить бесконечную радость — удел святых, — но хотя бы иметь Бога в себе, уютно жить рядом с Ним. И мне было бы вполне довольно такого мещанского счастья, но если за восторги приходится авансом платить такую цену, как пишет святой Иоанн, это смущает…
Аббат улыбался и не отвечал.
— Но, знаете ли, — продолжал Дюрталь, — если так, то это совсем не похоже на тот католицизм, которому нас учат. Тот, если сравнить с мистикой, такой практичный, добренький, благодушный, не правда ли?
— Тот создан для душ теплохладных, то есть почти для всех религиозных душ, живущих вокруг нас; он живет в умеренном климате и не требует ни особых страданий, ни немыслимых радостей; он один приемлем для толпы, и священство право, представляя его таким, ибо иначе верующие ничего бы не поняли или бежали бы в ужасе.
Но хотя Бог рассудил, что религия без крайностей подходит массам, — не сомневайтесь: от тех, кого Он удостоил приобщить сверхвосхитительных таинств Своей Личности, Он требует наимучительнейших трудов; необходимо и праведно Ему умерщвлять их прежде, чем дать вкусить сладости всех сладостей — союза с Ним.
— В общем, цель мистики — сделать Бога, немого и невидимого для нас, видимым, ощутимым, почти осязаемым?
— А нам — устремиться к Нему, в безмолвную бездну радостей! Но чтобы говорить об этом по-настоящему, надо забыть повседневный смысл опороченных выражений. Чтобы как-то определить эту таинственную любовь, мы вынуждены искать сравнения в человеческих действиях, так что Господу приходится стыдиться наших слов. Он велит нам прибегать к терминам «союз», «брак», «жених и невеста», от всего этого несет сальностями! Но как же тогда высказать невыразимое, как нашим низким языком выразить неизреченное погружение души в Бога?