— Бесспорно, бесспорно… — прошептал Дюрталь. — Но, возвращаясь к святой Терезе…
— И она, — перебил аббат, — говорила об этой «темной ночи», которой вы так боитесь, но только в нескольких строках. Она назвала ее агонией души, скорбью столь горькой, что она тщетно старалась бы ее описать.
— Без сомнения, но она мне все же милей, чем святой Иоанн Креста Господня, — она не повергает в такое отчаянье, как этот непреклонный праведник. Признайте, что он прежде всего принадлежит той стране больших кровоточащих распятий в подземельях!
— А святая Тереза кто по национальности?
— Да, знаю, она тоже испанка, но так неоднозначна, так необычна, что в ней принадлежность к нации сглаживается, не так бросается в глаза.
То, что она замечательный психолог, конечно, верно, но в ней видна к тому же какая-то особенная смесь ревностного мистика и холодной деловой женщины. Ведь в ней все-таки есть двойное дно: она удалившаяся от мира молитвенница, но она же и государственный человек — Кольбер женских монастырей.
{31} В общем, ни одна другая женщина не была такой тонкой мастерицей и вместе с тем таким грандиозным организатором. Как вспомнишь, что она, невзирая на невероятные трудности, основала тридцать два монастыря и подчинила их уставу — образцу мудрости, который предусматривает и выправляет самые малоизвестные сердечные заблуждения, — так и перестанешь понимать, как это безбожники считают ее полоумной истеричкой!
— Один из отличительных признаков мистика, — с улыбкой ответил аббат, — как раз и есть совершенная уравновешенность, всецелое здравомыслие.
Эти беседы взбадривали Дюрталя, сеяли в нем семена размышлений, всходивших, когда он оставался один, поощряли его доверять суждениям пастыря, следовать его советам, и ему нравилась такая жизнь — тем более что посещения храмов, молитвы, чтение занимали его бездельную жизнь и он более не скучал.
Тихие вечера и спокойные ночи — уже прибыль, думал он.
Он знал теперь, как умилительны, как поддерживают силы благочестиво проведенные вечера.
Он приходил в Сен-Сюльпис в такие часы, когда в тусклом свете фонарей столбы двоятся и ложатся на землю длинными вечерними тенями. Одни капеллы были затворены, в других стояла темень, а в центральном нефе перед алтарем связка ночников цвела в темноте, как пламенеющий букет красных роз.
В тишине слышались то глухой стук двери, то скрип стула, то семенящие женские шаги, то поспешная мужская поступь.
В темной капелле, избранной Дюрталем, он был как бы ото всех отрезан — находился так далеко от всего, от города, в двух шагах за стенами жившего полной жизнью. Он становился на колени и так безмолвно стоял; хотел говорить, и нечего было сказать, чувствовал, как душа рвется — и не выходит. В конце концов он впадал в смутную истому; расслабленному телу было уютно и отчего-то хорошо, как в теплой минеральной ванне.
Тогда он начинал размышлять о тех женщинах, что кое-где сидели вокруг него на церковных стульях. Вот они — бедные черные полушалки, жалкие чепчики с рюшками, унылые пелеринки, печальный перестук четок, перебираемых в темноте…
Одни в трауре и, не утешившись еще, рыдают; другие в глубокой скорби перегнулись пополам и свесили голову набок; третьи молятся, подняв плечи, спрятав лицо в ладонях.
Дневные дела исполнены, и те, кто устал от жизни, вопиют о милости. Повсюду коленопреклоненное несчастье: ведь богатые, здоровые и счастливые редко молятся в церкви только бесстрастные вдовы и старушки, да еще оставленные женщины, да еще жены, замученные в браке, — они просят, чтобы стало полегче жить, чтобы унялось распутство мужей, чтобы исправились пороки детей, чтобы те, кого они любят, были здоровы.
Воистину букет страданий, грустным ароматом которого кадят Марии Деве…
Мужчин на это свиданье скорбей приходило очень мало, особенно молодых людей: они ведь еще мало страдали. Только несколько стариков, несколько инвалидов, передвигавшихся, опираясь на спинки стульев, да еще маленький горбун, которого Дюрталь видел в храме каждый вечер: убогий, которого могла полюбить одна Та, что вовсе не смотрит на тела.
Жгучая жалость охватывала Дюрталя при виде несчастных, приходивших просить у Неба немного любви, в которой отказывали им люди; кончалось тем, что он, не умея молиться за себя, молился за них вместе с ними!
Равнодушные днем, вечерами церкви становились поистине сладостно привлекательны; с наступлением темноты они словно приходили в волнение, сострадая в тишине горестям немощных и скорбящих, чьи жалобы слышали.
И ранняя утренняя месса — месса рабочих и горничных — была не менее трогательна: там не было ни ханжей, ни любопытных, а лишь бедные женщины, приходившие искать в Святых Дарах силу вынести повседневные заботы, подневольные надобности. Выходя из церкви, они знали, что сами они — живая дароносица Церкви, что Тот, Кто был на земле неизменно нестяжателен, только в мансардных душах обретает Себя; знали, что они избраны, не сомневались, что, подавая под видом хлеба воспоминание о Своих страстях, Он требовал от них, чтоб и они всегда были скорбными и смиренными. И что же могли поделать с этим заботы дня, протекавшего в позоре низкой службы?
Понимаю, почему аббат так настаивал, чтобы я ходил в церковь именно в эти утренние и вечерние часы, думал Дюрталь. Действительно, только тогда открывается душа.
Но он был слишком ленив, чтобы часто бывать у ранней мессы, поэтому довольствовался тем, что заходил в капеллу после ужина. Выходил он оттуда, даже если плохо молился или вовсе не молился, в общем, умиротворенным. Но бывали вечера, когда он чувствовал, что устал от уединения, тишины и мрака — тогда Дюрталь изменял Сен-Сюльпис и шел к Нотр-Дам де Виктуар.
В этом ярко освещенном храме уже вовсе не было изнеможения, безнадежности горемык, дотащившихся до ближайшей церкви и там осевших во мраке. В Нотр-Дам паломники приносили доверие непреложное, и эта вера утоляла их страдания, горечь которых разлагалась в выплесках надежд, в бормотании теплых молитв, вырывавшихся из этой веры. Через церковь проходило два потока: молившие о благодати и те, что, получив ее, расточали благодарения и благие дела. Так что у нее было свое выражение лица: не скорбное, а радостное, не столь меланхоличное, более ревностное — по крайней мере по сравнению с другими церквами.
Наконец, у нее была такая особенность, что туда ходило очень много мужчин, причем не одни святоши с убегающим или пустым взглядом, а люди всякого общества, не обезображенные ханжеством: только там можно было увидеть ясные глаза и умытые лица; главное, здесь совсем не наблюдалось ужасных гримас рабочих из католического кружка — кошмарных блузников, кое-как почистивших физиономии, но выдававших себя нечистым дыханием.
В церкви, увешанной подношениями, до самого верха покрытой надписями на мраморе, славившими услышанные молитвы и полученные благодеяния, перед алтарями Девы Марии, где сотни свечей наполняли воздух благоуханием своих золотистых раскаленных копий, каждый вечер в восемь часов бывала общая молитва. Священник на кафедре читал по четочному кругу, потом иногда пели литании Богородице на странный мотив — нечто вроде музыкального центона, составленного из не пойми чего: очень ритмичный, постоянно менявший тональность, то очень скорый, то очень медленный; на какую-то секунду он напоминал старые напевы XVII века, потом вдруг поворачивал под прямым углом и превращался в мелодию для шарманки, современную и почти пошлую.