К несчастью, Дюрталь уже столько раз читал это сочинение, так пресытился Евангелием, что на время утратил способность к успокаивающим и болеутоляющим добродетелям. Чтение ему надоело; он вновь стал ходить из церкви в церковь, думая: «Ну, а если трапписты мне откажут — что тогда?»
— Но я же вам говорю: не откажут, — отвечал ему аббат, которого Дюрталь продолжал навещать.
Однако наш герой не успокоился, пока священник не протянул ему ответ из обители.
Дюрталь прочел:
«С превеликим удовольствием примем на неделю посетителя, которого Вы благоволили рекомендовать нам; в настоящее время не вижу никаких помех к тому, чтобы это посещение началось во вторник на той неделе.
В надежде, что мы и Вас, господин аббат, скоро будем иметь утешение принять в нашей пустыни, прошу Вас принять уверение в совершенном моем почтении.
Брат Этьен, госпитальер»
[79]
.
В страхе и восхищенье он читал его вновь и вновь. «Сомнений больше нет, отступать некуда», — произнес он про себя и бросился в Сен-Северен, имея нужду не столько помолиться, сколько побыть рядом с Пречистой Девой, показаться Ей, нанести Ей, так сказать, благодарственный визит, одним своим присутствием выразить Ей свое благодарение.
Тут его сразило очарованье этой церкви, ее тишина, тень, ложившаяся в апсиду от высоких каменных пальм, и он обеззаботился, поудобней примостился на стуле, имея только одно желанье: не возвращаться к уличному существованию, не выходить из своего приюта, вообще никуда не ходить.
На другой же день — было воскресенье — он отправился к бенедиктинкам на великую мессу. При входе ему поклонился один чернец; потом Дюрталь признал его, когда тот пропел Dominus vobiscum
[80]
на итальянский лад: аббат уже говорил ему, что бенедиктинцы именно так читают по-латыни.
Дюрталь не любил это произношение: в нем латинские слова теряли звучность, а фразы становились как бы вереницей колоколов с языками, обернутыми ватой, или стенками, подбитыми тканью, но его захватило и увлекло смиренное благочестие этого пастыря, трепетавшего от страха Господня и радости, прикладываясь к алтарю; у него был басовитый голос, которому из-за решетки чистыми, высокими нотами вторили монахини.
Задыхаясь, Дюрталь слушал, как в воздухе словно обозначаются, образуются, обретают краски зыбкие картины фламандских примитивов; он был потрясен до мозга костей, как некогда на воскресной мессе в Сен-Северене. Теперь, когда он знал бенедиктинские распевы, пение в той церкви для него поблекло, ему там стало неуютно, но то же ощущение он обрел или, вернее, принес с собой из Сен-Северена в капеллу бенедиктинок.
И тут впервые его охватило безумное желание — необычайно сильное, схватившее сердце.
Это было в момент причащения. Монах вознес гостию и возгласил: Domine, non sun dignus
[81]
. Бледный, с запавшими щеками, скорбным взором, важной складкой губ, он словно вышел из средневековой обители, словно взят был живьем с фламандской картины, где одни чернецы стоят в глубине, а другие, на переднем плане, вместе с благотворителями, сложив руки, молятся младенцу Иисусу, Которому улыбается Богородица, притворив веки с длинными ресницами на лице с выпуклым лбом.
Когда же священник сошел со ступеней и причастил двух женщин, Дюрталь чуть не бросился прямо к дароносице.
Ему показалось: если бы он напитался этим Хлебом, все кончилось бы — его сухосердие, его страхи; представилось: стена греха, воздвигавшаяся из года в год и заграждавшая ему взор, рухнула бы — и он бы прозрел! Теперь ему не терпелось отправиться в Нотр-Дам де л’Атр принять Пречистое Тело из рук некоего монаха…
Месса подкрепила его, как тонизирующее; он вышел из капеллы радостный, утвердившийся в своем решении; когда же через несколько часов впечатление сгладилось, остался, пожалуй, не столь умиленным, но столь же устремленным. Вечером он с приятной легкой грустью сам с собой пошучивал над своим положением, говоря себе: ведь многие ездят в Виши или Бареж лечить тело — почему бы и мне не съездить к траппистам полечить душу?
X
Послезавтра уже отправляться, вздохнул Дюрталь; пожалуй, пора подумать и о сборах. Какие книги взять, чтобы облегчить жизнь в неволе?
Он перерыл свою библиотеку, стал вновь пролистывать мистические сочинения, мало-помалу вытеснившие с его полок светские.
«Святая Тереза — нет, и речи быть не может, — думал он, — ни она, ни святой Иоанн Креста в уединении не будут ко мне добры; мне ведь, по правде, надо больше прощения и ободрения.
Дионисий Ареопагит — кто бы ни писал под этим именем, — он первый в мистике и, пожалуй, дальше других продвинулся в ее богословском осмыслении. Он живет в невозможном для дыхания воздухе горных вершин, превыше бездн, на пороге другого мира, который он провидит в сполохах благодати и остается неослепленным, остро зрячим среди сиянья, что обнимает его.
Кажется, в своей «Небесной иерархии», где перед ним проходят небесные воинства, где он показывает смысл символов и ангельских атрибутов, он уже перешел границу, на которой останавливается человек, но в маленьком сочинении «О божественных именах» Дионисий дерзает сделать еще шаг вперед, невозмутимо и сурово восходя в метафизическую сверхсущность!
Он раскаляет словеса человеческие до взрыва, но когда в последнем усилии желает означить Неприступного, ясно очертить неслиянные Лица Троицы, во множественности сохраняющей единичность, слова изнемогают у него на устах, язык коченеет под пером его; тогда он спокойно, без удивления, становится вновь дитятей, спускается с вершин обратно к нам и, дабы сделать ясным для нас то, что понял, прибегает к сравнениям из обыденной жизни; так, ему удается выразить Триединство, указав на несколько светильников, зажженных в одном помещении, свет каждого из которых особенный, но все они сливаются в один и становятся единым.
Святой Дионисий, — размышлял Дюрталь, — один из самых отважных путешественников по горним областям… но до чего бесплодным было бы его чтение в обители!
Рейсбрук? — думал он далее. — Возможно… однако смотря что. Я мог бы положить в саквояж, как сердечные капли, книжечку, отобранную Элло, а вот «Одеяние духовного брака», так великолепно переведенное Метерлинком, хаотично и невнятно; в нем душно, и такой Рейсбрук меньше меня увлекает. И все же этот отшельник любопытен: он не замыкается внутри нас, а больше осматривает наружность; как и Дионисий, он стремится достичь Бога не в душе, а на небе, но, желая взлететь повыше, ломает крылья, а спустившись, начинает бормотать невнятицу.
Ну и бог с ним. Что дальше? Екатерина Генуэзская? Ее разговоры души, тела и себялюбия бесцветны и невнятны, в «Диалогах» же, рассуждая о делах внутренней жизни, она настолько ниже святой Терезы и святой Анджелы! Зато ее «Трактат о чистилище» чрезвычайно важен. Из него видно, что лишь эта святая проникала в жилища неведомых скорбей, что там она нашла и сохранила для себя и радость: ей удалось связать противоположности, казавшиеся вечно несогласимыми: страдание души, очищающейся от грехов, и веселье той же самой души, которая, претерпевая страшные муки, ощущает и беспредельное блаженство, ибо, понемногу приближаясь к Богу, чувствует, как Его лучи все больше влекут ее, как ее любовь плещет с таким преизбытком, что Господь, кажется, одной ею и занят.