Святая Екатерина подробно говорит также, что Христос никому не затворяет рая, что лишь сама душа, считающая себя недостойной войти туда, по своему собственному побуждению стремится в чистилище, дабы там избавиться от гноя, поелику у нее остается одна-единственная цель — вернуться к изначальной своей чистоте, одно желание — достичь своей настоящей цели, уничтожившись, упразднившись, растворившись в Боге.
— Убедительное чтение, — проговорил Дюрталь, но не оно поддержит меня в монастыре — отложим.
Он достал из шкафа другие книги.
Вот, например, сочинение, которым совершенно ясно, как пользоваться, сказал он, взяв «Серафическое богословие» святого Бонавентуры: в нем, как в консервной банке, сконцентрированы все мыслимые пути самоисследования, благочестивые мысли о Святом Причащении, рассуждения о тайнах смерти. Кроме того, в этом сборнике есть и трактат «О презрении к миру», сжатый синтаксис которого великолепен: это истинное дыхание Святого Духа и поистине нерушимая печать миропомазания.
«Эту книжку я отложу, — прошептал Дюрталь и стал перебирать полки дальше. — Чтобы исцелить тоску одиночества, едва ли я найду что-то лучше». Он проглядывал заглавия: вот «Земная жизнь Пресвятой Богородицы» г-на Олье.
Дюрталь задумался… Здесь в едва подогретой водице стиля попадаются любопытные наблюдения, прелакомые толкования: автор, можно сказать, прошел таинственные земли сокрытых судеб и вынес оттуда невообразимые истины, которыми Господь иногда делится со святыми. Он стал как бы поверенным Богородицы; много времени провел он рядом с Ней и превратился в герольда Ее символов, легата Ее милостей. Его жизнеописание Девы Марии — без сомнения, единственное действительно вдохновенное, его одно можно читать. Там, где аббатиса из Агреды бредит, Олье остается ясным и строгим. Он показывает нам Пречистую от века сущую в Боге, без нетления рождшую, «как хрусталь, получающий и излучающий солнечный свет, ничего не теряя в своем блеске, но лишь ярче от того сверкающий», родившую без мук, но при смерти Сына претерпевшую страдание, которым должны были бы сопровождаться роды. Наконец, у него есть ученейшие рассуждения, о Той, Кого он именует Сокровищницей всякого блага, Путеводительницей любви и милости. Все так, но, чтобы говорить с Ней, ничто не сравнится с «Малым последованием службы Пресвятой Богородицы», а оно у меня есть в молитвеннике; итак, оставим книгу г-на Олье в покое.
Запасы мои истощаются, думал он далее. Анджела из Фолиньо? — да, конечно; это костер, на котором можно отогревать душу. Берем с собой; что же дальше? Проповеди Таулера? Соблазнительно — ведь никто лучше этого монаха не говорил о столь отвлеченных предметах столь проницательно; прибегая к обыденным образам, к низким сравнениям он делает доступными самые высокие умозрения мистики. Он простодушен и глубок вместе; к тому же он немного вдается в квиетизм, а в пустыни, пожалуй, не помешает глотнуть несколько капель такой умягчительной микстуры. А впрочем, нет: укрепляющее мне все равно нужнее. Что же до Сузо, то это суррогат, гораздо ниже святого Бонавентуры или святой Анджелы; его побоку, и Бригитту Шведскую
{49} тоже: она, говоря с вышним миром, словно встречала какого-то угрюмого и усталого боженьку, который не поведал ей ничего нового, ничего необычайного.
Есть еще святая Маддалена Пацци, говорливая кармелитка, вся книга которой состоит из обращений к читателю. Она любит восклицания, ловко находит аналогии, умело сочетает понятия, без ума от метафор и гипербол. Она говорит с Самим Отцом и в экстазе бормочет тайны, открытые для нее Ветхим Деньми.
{50} В ее сочинении есть непревзойденное место об Обрезании Господнем, другое, прекрасное, все построенное на антитезах, о Святом Духе, а есть и странные: об обожении человеческой души, о ее единении с Царством Небесным, о том, какую роль в этом играют раны Бога Слова.
Они суть птичьи гнезда: орел, символизирующий Веру, живет в язве на левой стопе, в отверстии правой стопы селятся горлицы стенающего умиления, в прободенной левой ладони нашла убежище голубка, олицетворяющая забвение себя, в зиянии же ладони правой обитает эмблема любви — пеликан.
Эти птицы вылетают из гнезд, подхватывают душу и относят ее в брачный покой раны, отверстой на боку Спасителя.
И не эта ли кармелитка, восхищенная благодатной силой, столь презирает показания чувств, что обращается к Господу: «Если бы я видела Тебя очами моими, не имела бы веры, ибо вера начинается там, где кончается очевидное».
— Если хорошенько подумать, — проговорил Дюрталь, — Маддалена Пацци в своих диалогах и видениях открывает выразительнейшие перспективы, но душа, замазанная воском греха, не может за ней следовать. Нет, не эта святая утешит меня в обители! Ба! — продолжал он, смахнув пыль с очередного тома в серенькой обложке: у меня, оказывается, есть «Пресвятая Кровь» отца Фабера…
{51}
И он задумался, перелистывая страницы прямо у полки.
Припомнилось давно забытое впечатление от первого чтения этой книги. Сочинение отца-ораторианца было по меньшей мере оригинальным. Его страницы кипели, с шумом перетекали друг в друга, гнали волны видений, подобных тем, что придумывал Гюго, развертывали обзоры эпох, как желал бы сделать это Мишле. Торжественная процессия проносила Кровь Христову из глуби времен, от начала века; Она протекала через миры, окропляла народы, заливала собой все человечество.
Отец Фабер был, собственно, не столько мистиком, сколько визионером и поэтом; несмотря на обилие риторических приемов, внедренных в плоть его труда, которыми он вырывал души из почвы и гнал за собой по течению, как только читатель, опомнившись, пытался сообразить, что же он видел и слышал, ничего не приходило на ум; подумав, человек понимал, что мелодическая идея произведения была слишком тонка, чересчур нитевидна, чтобы ее исполнять таким грохочущим оркестром. Кроме того, от такого чтения оставалось впечатление лихорадочности, излишества, от которого становилось неловко и приходила мысль: далеки такого рода сочинения от божественной полноты великих мистиков!
— Нет, этого не возьму, — сказал Дюрталь. — Итак, какой же у нас урожай? Вот он: малый сборник Рейсбрука, житие Анджелы из Фолиньо, святой Бонавентура и — вот же что мне сейчас для души лучше всего! — хлопнул он себя по лбу, вернулся в библиотеку и схватил книжечку, одиноко лежавшую в углу.
Дюрталь присел и стал быстро ее просматривать, приговаривая: вот он — тоник, укрепляющее в слабости, стрихнин ослабевающим в вере, стрекало, повергающее нас в слезах к стопам Христовым! О, эта книга — «Вольная страсть» сестры Екатерины Эммерих!
Она не химик духовного тела, как святая Тереза; она не занимается нашей внутренней жизнью; в своей книге она забывает себя и не глядит на нас, ибо видит одного Христа Распятого и хочет лишь показать нам шаг за шагом Его умирание, оставить в своих строках, как на плате Вероники, запечатленный образ Его Лика.
{52}
Хотя сестра Екатерина жила в новое время (она умерла в 1824 году), духом ее шедевр принадлежит к Средним векам. Такое впечатление, будто это живопись фламандской или швабской школы примитивов. Эта женщина одной породы с Цейтбломом и Грюневальдом
{53}: те же пронзительные видения, то же буйство красок, тот же дикий аромат; но пристрастием к точности деталей, к дотошному описанию места действия близка вместе с тем и к старым фламандским мастерам: Рогиру ван дер Вейдену и Боутсу
{54}; в ней соединились два потока, германского и фламандского происхождения, и эту живопись, писанную кровью и лакированную слезами, она переложила в прозу, не имеющую ничего общего с прочей словесностью, в прозу, предтеч которой, и то по аналогии, можно было найти лишь на картинах XV века.