Отец госпитальер помолчал и продолжал:
— Конечно, устав ордена траппистов суров, но до чего же он мягок, если вспомнить, каков был в древние времена на Востоке устав святого Пахомия! Представьте себе: тот, кто хотел поступить в его орден, десять дней и десять ночей оставался у стен монастыря, принимая всяческие плевки и поношения; если он упорствовал в желании принять постриг, то три года нес послушание, живя в хижине, где нельзя было ни встать, ни лечь во весь рост; питался только оливками да капустой, читал молитвы двенадцать раз днем, двенадцать раз вечером и двенадцать раз ночью; молчание было нерушимым, а умерщвление плоти не прерывалось. Святой Макарий, чтобы подготовиться к этому послушанию и привыкнуть побеждать голод, придумал класть хлеб в кувшин с очень узким горлышком; он питался одними крошками, которые мог выковырять из этого кувшина, когда же его приняли в монастырь, только по воскресеньям грыз сырые капустные листья. Вот как: они были выносливей нас; у нас, увы, ни душа, ни тело недостаточно крепки, чтобы вынести такие посты… но вы-то не стесняйтесь, кушайте, приятного аппетита! Ах, пока не забыл, — закончил монах, — ровно в десять подойдите в приемную, там отец приор вас исповедует.
Он вышел.
Если бы Дюрталя стукнули кувалдой по голове, он бы не был так убит. Скоро возведенные подмостки его радости разом обрушились. Странно, но факт: в порыве, подхватившем его с самого утра, он совершенно забыл, что надо будет исповедаться. На миг он впал в заблуждение: «Я же прощен! — думалось ему. — Доказательство тому — никогда не испытанное мной счастье, это поистине чудесное растворение души, которое я почувствовал в храме и в парке!»
Мысль, что ничего еще не сделано, что начинать придется с самого начала, устрашила его. Он не посмел даже доесть хлеб, выпил капельку вина и, охваченный паникой, бросился на улицу.
Он поспешно шагал в полной растерянности. Исповедь! приор! кто такой приор? Он напрасно искал среди отцов, которых запомнил, лицо, которое ожидал увидеть.
— Господи, — проговорил он вдруг, — да я же и не знаю, как надо исповедаться!
Он стал искать безлюдное место, где можно сосредоточиться. Петлял, петлял и, сам не зная как, попал в ореховую аллею вдоль стены. Деревья там росли огромные; Дюрталь спрятался за одним из них, уселся на мох, перелистал молитвенник и прочел: «Войдя в исповедальню, станьте на колени, сотворите крестное знамение, испросите у священника благословения сими словами: Благослови, отче, ибо я согрешил, — после чего прочтите Confiteor
[92]
до mea culpa
[93]
и…»
Он остановился. Нечего было и перерывать свою жизнь: вся она разлетелась брызгами нечистот.
Дюрталь отпрянул: всевозможной гадости оказалось столько, что он погрузился в отчаяние.
Усилием воли он пришел в себя; пришло желание проложить от этих гнусных источников канавы, окружить их валами, разделить, чтобы понять себя, но один поток воронкой вливался в другой, и все они в конце концов соединялись в некую большую реку.
Поначалу грех, казалось, был совсем потаенным, подражательным: в коллеже всякий гробил себя и портил других; потом наступала алчная молодость, протраченная в пивнушках, брошенная в кабаках, провалявшаяся у девок; ну а дальше — безобразная зрелость… Вместо повседневных забот являлись дурные болезни чувств, и постыдные воспоминания толпой осадили Дюрталя; ему припоминалось, как он выдумывал разные кошмарные хитрости, как гонялся за ухищрениями, от которых самое дело становилось еще грешнее; перед ним проходили соучастницы его падений.
В какой-то миг между ними явилась и госпожа Шантелув — бесовский блуд, толкнувший его в ужасный бред, сделавший сообщником несказанных преступлений против Божества, святотатства…
«Как рассказать об этом монаху? — подумал Дюрталь, устрашенный воспоминанием. Как выразиться, чтобы он меня хотя бы понял, и не оскверниться?»
Слезы хлынули у него из глаз. «Боже мой, Боже мой, вздохнул он, уж это и вправду слишком…»
А вот и Флоранс, с улыбкой уличного хулигана, с мальчишескими ляжками… «Не могу же я пересказать исповеднику, какое зелье варилось в ароматном мраке ее пороков! — воскликнул Дюрталь; как же можно плескать ему в лицо такой вонючей отравой!»
А ведь, как ни крути, это сделать придется! И он все больше углублялся мыслями в безобразия девчонки, с детства истрепанной в кровосмешении, с отрочества затасканной старческими прихотями по развалившимся диванчикам виноторговцев.
Какой стыд — связаться с такой, как отвратительно, что ты удовлетворял мерзким требованиям ее желаний!
А за этой клоакой ждали еще и еще. Все селения греха, которые подробно перечислял молитвенник, — все их посещал он! С первого причастия он ни разу не исповедался, и чем больше громоздились годы, тем больше, одно за другим, наносилось и прегрешений; он холодел от мысли, что надо будет подробно перечислять постороннему человеку все свои низости, признаваться ему в самых потаенных мыслях, рассказывать о том, в чем и самому себе не смеешь признаться, чтоб не чересчур себя презирать.
Он покрылся холодным потом; затем омерзение от своего существа и сожаление о своей жизни привели его в возбуждение, и он сдался; сокрушение, что так долго пробыл в этом гноище, стало его крестом; он долго плакал, не веря в свое прощение и не смея даже просить о нем — таким окаянным чувствовал он себя.
Наконец он разом очнулся: час покаяния, должно быть, приближался! И вправду, часы показывали без четверти десять. Значит, пока он так проходился катком по себе, прошло часа два.
Дюрталь быстро вышел на большую аллею к монастырю. Он шел, понурив голову и вытирая слезы.
Подойдя к пруду, он немного замедлил шаг, с мольбой поднял глаза к кресту, а когда опустил их, встретил такой взволнованный, сострадающий, ласковый взгляд, что невольно остановился. Взгляд пропал; монах-рясофор поклонился Дюрталю и пошел своей дорогой.
«Он прочел мою душу, подумал Дюрталь. О как прав этот милосердный инок, что пожалел меня: ведь до чего я и вправду страдаю! О Господи, стать бы как этот смиренный брат!» — вскричал он и вспомнил, что утром уже заметил этого молодого высокого парня, который в капелле молился так жарко, что казалось, сейчас испарится с земли пред лицом Приснодевы…
В жутком состоянии он вошел в приемную и рухнул в кресло, потом вскочил, как загнанный зверь, обнаруженный в логове, и, в смятенье от страха, гонимый ветром неудачи, подумал: бежать, хватать чемодан, мчаться к поезду!
Он удержал себя. Колеблясь, дрожа, он навострил уши; сердце колотилось в груди. В отдаленье послышались шаги; они приближались. «Боже мой! — проговорил Дюрталь, прислушиваясь к ним, — каков-то будет монах, который сейчас войдет?»
Шаги стихли, дверь отворилась. Дюрталь в ужасе не смел прямо взглянуть на исповедника. Он признал в нем высокого трапписта с властным профилем, которого принял было за аббата монастыря.