Весь зал был уже на ногах, бешено размахивал руками и отчаянно шумел. Кто-то в дальнем углу запел «Потому что он хороший парень», пять сотен голосов подхватили мелодию с таким чувством, с таким напором, что у всех на глазах выступили слезы и песня наполнилась значением, выходящим далеко за пределы слов.
Тут Джону Джексону выдался случай сказать наконец этим людям, что он не получил от жизни почти ничего. Внезапно он вскинул руки, и все присутствующие, как взрослые, так и дети, замолкли и стали вслушиваться.
— Меня просили… — Джексон запнулся. — Дорогие друзья, меня просили… рассказать вам, что я получил от жизни…
Пять сотен лиц обернулись к нему — растроганных и улыбающихся, исполненных любви и веры.
— Что я получил от жизни?
Он распростер руки, словно охватывая этим жестом горожан, взрослых и детей, словно желая прижать их к груди. Его голос прозвенел в настороженной тишине:
— Я получил все!
В шесть, когда Джон Джексон один возвращался домой, воздух уже успел остыть. У дома он поднял голову и увидел, что на ступенях крыльца кто-то сидит, пряча лицо в ладонях. Когда Джон Джексон приблизился, посетитель — молодой человек с темными испуганными глазами — вскочил на ноги.
— Отец, — проговорил он торопливо, — я получил твою телеграмму, но… но я вернулся домой.
Джон Джексон смерил его взглядом и кивнул.
— Дом оказался заперт, — с беспокойством произнес юноша.
— Ключ у меня.
Джон Джексон отпер парадную дверь, вошел первым и пропустил сына.
— Отец, — заторопился Эллери Джексон, — мне нечего сказать… нечем оправдаться. Но если ты по-прежнему хочешь знать, я выложу тебе всю историю… если ты это вынесешь…
Джон Джексон опустил руку на плечо юноши.
— Не расстраивайся так, — произнес он ласково. — Думаю, что бы мой сын ни натворил, ныне и впредь, я все способен вынести.
Но это была только часть истины. Ибо отныне Джон Джексон обрел способность вынести все вообще — что бы ни приуготовило ему будущее.
1924
Любовь в ночи
(перевод С. Сухарева)
I
Эти слова вызывали у Вэла трепет. Когда свежим и сияющим апрельским днем они возникали у него в голове, он без конца твердил их снова и снова: «Любовь в ночи, любовь в ночи…» Он пробовал проговаривать эти слова на трех языках — на русском, на французском и на английском — и решил, что лучше всего они звучат по-английски. Каждый язык подразумевал разную любовь и разную ночь: ночь английская казалась самой теплой и самой тихой — с невесомейшей и прозрачнейшей россыпью звезд. Английская любовь выглядела наиболее хрупкой и романтичной: белое платье, смутно различимое лицо и глаза как светлые озерца. Но если добавить, что думал-то Вэл, собственно, о французской ночи, то становится ясно, что нужно вернуться и начать рассказ заново.
Вэл был наполовину русским, наполовину — американцем. Его мать была дочерью того самого Морриса Хейзелтона, который оказал финансовую поддержку Всемирной выставке в Чикаго в 1892 году, а отец (см. Готский альманах за 1910 год) — князем Павлом Сергеем Борисом Ростовым, сыном князя Владимира Ростова, внука великого князя Сергея Жвало, состоявшего в близком родстве с царем. Недвижимость с отцовской стороны впечатляла: особняк в Санкт-Петербурге, охотничий домик под Ригой и роскошная вилла, походившая скорее на дворец, с видом на Средиземное море. Именно на этой вилле в Каннах семейство Ростовых проводило зиму, и княгине Ростовой вряд ли стоило напоминать, что эта вилла на Ривьере — с мраморным фонтаном в стиле Бернини и золотыми рюмками для послеобеденного ликера — была оплачена американским золотом.
В праздничную довоенную эпоху русские в Европе веселились, разумеется, без удержу. Из трех наций, считавших юг Франции площадкой для развлечений, именно они пользовались ею с наибольшим размахом. Англичане отличались чрезмерной практичностью, американцам же, хотя они и сорили деньгами, несвойственна была традиция романтической лихости. А вот русские, не уступавшие в галантности латинянам, обладали в придачу и тугим кошельком! Перед прибытием Ростовых в Канны в конце января владельцы ресторанов телеграфировали на север, запрашивая этикетки любимых князем сортов шампанского, чтобы наклеивать их на свои бутылки; ювелиры приберегали немыслимо роскошные изделия не для княгини, но для ее супруга; православные церкви убирали и украшали на это время с особым усердием на тот случай, если князю вздумается помолиться об отпущении грехов. Даже само Средиземное море весенними вечерами услужливо приобретало густой винный оттенок, а крутогрудые, будто малиновки, парусные суда изысканно покачивались на волнах вблизи побережья.
В душе юного Вэла бродило смутное ощущение, что все это предназначалось для блага его собственного и для блага его семейства. Этот белоснежный городок у моря казался ему привилегированным Эдемом, где он волен был поступать согласно своим прихотям — благодаря молодости, богатству и голубой крови Петра Великого, которая текла у него в жилах. В 1914 году, когда началась эта история, Вэлу исполнилось только семнадцать, однако он уже дрался на дуэли с юношей четырьмя годами старше его, доказательством чего служил небольшой, не зараставший волосами шрам на его изящной макушке.
Но неведомая до сих пор любовь в ночи волновала сердце Вэла сильнее всего. Она чудилась Вэлу неясным сладостным сном, которому предстояло сбыться в час небывалый и ни с чем не сравнимый. Прочие подробности рисовались ему смутно: необходимым было только присутствие очаровательной незнакомки, а сама сцена ожидалась на Ривьере в лучах луны.
Самое странное в этой истории заключалось не в том, что Вэл упивался волнующими и сугубо возвышенными надеждами на романтическое событие (кто из юношей хотя бы с малой толикой воображения их не питал?), но в том, что она действительно произошла. А когда произошла, то приключилась совершенно нежданно: на Вэла нахлынула такая сумятица впечатлений и переживаний, такие нелепые фразы срывались у него с губ, такие картины и звуки обступили его со всех сторон и такие мгновения мелькали, проходили и исчезали, что он едва отдавал себе во всем этом отчет. Быть может, именно эта неопределенность и помогла сохраниться случившемуся в его сердце и сделала его незабываемым.
Той весной атмосфера вокруг Вэла прямо-таки насыщена была любовью: взять хотя бы только отцовские интрижки — бессчетные и неразборчивые, о которых Вэл мало-помалу узнавал из подслушанных сплетен слуг, а впрямую услышал от матери-американки: однажды он нечаянно застал ее в гостиной перед портретом отца в настоящей истерике. Отец — в белом мундире с меховым ментиком — бесстрастно взирал на супругу с фотографии, словно желая спросить: «Дорогая, ты и вправду воображаешь, будто вышла замуж за потомственного священника?»
Вэл потихоньку удалился на цыпочках — удивленный, смущенный и растревоженный. Он не был шокирован, как был бы шокирован на его месте его американский ровесник. Образ жизни богачей в Европе был известен ему не первый год, и отца он осуждал только за то, что из-за него рыдала мать.