— Бесполезно продолжать разговор, раз вы не хотите относиться к этому серьезно, — сказал натянуто Уолтер, — Но я должен предупредить вас и посоветовать вам хорошенько обо всем подумать. Дело в том, что каждый человек имеет по отношению к государству определенные обязанности, которые он должен выполнять. Проболтавшись без дела год-другой, вы почувствуете скуку и неудовлетворенность и захотите вернуться к деятельной жизни, но это окажется для вас невозможным — Ведь своим теперешним поступком вы оттолкнете от себя всех своих друзей.
— Простите, пожалуйста, — весело сказал Тони, — но ведь я уже оказал миллион услуг государству во время маленькой войны и великой забастовки. Если бы нас было не так много, мы бы все могли рассчитывать на то, что нам поставят на площади памятники и дадут бесплатно столько хорошей пахотной земли, сколько может вспахать за день пара здоровых волов. Что же до того, что я соскучусь или почувствую какую-то неудовлетворенность, то позвольте напомнить вам, что я действительно скучал и чувствовал известную неудовлетворенность, участвуя в том, что вы называете активной жизнью и чему я бы дал гораздо менее лестное название. Если бы не то обстоятельство, что Маргарит по своей природе неспособна разделять со мной то, что я считаю подлинной жизнью, я был бы в настоящее время вполне счастлив. Если я буду жить так, как хочу, я не почувствую ни скуки, ни неудовлетворенности. И обещаю вам, заметив за собой что-либо подобное, тотчас же откровенно признаться в этом, более того, заранее разрешаю вам обозвать меня дураком и плюнуть мне в лицо. Есть еще вопросы?
— Нет! — сказал Уолтер, стараясь нанести последний удар. — Официант! Наши счета, пожалуйста.
«Счета? — подумал Тони. — Я бы сказал счет.
У этих господ есть чему поучиться».
— Нет, — повторил Уолтер задумчиво, тоном человека, скорее огорченного, нежели рассерженного. — У меня к вам нет больше вопросов. Я отношусь с величайшим неодобрением к вашей затее, Тони, потому что это свидетельствует о полном отсутствии у вас дисциплины. Я вижу, что вы вбили себе в голову какой-то сентиментальный вздор насчет свободной жизни. Но это не более не менее, как результат неупорядоченной эмоциональности, и в конце концов вы сами убедитесь, что упорядоченные эмоции куда лучше беспорядочных. Каковы бы ни были ваши личные чувства, необходимо соблюдать общепринятые нормы и известный декорум. Почему вы не можете признать определенный общественный порядок, подчиниться ему и поддерживать его?
— Ах, — сказал Тони, забирая сдачу и небрежно оставляя чаевые, чрезмерность коих заставила Гарольда нахмуриться, — это уже своего рода символ веры, Уолтер. «Во что я верю»— трактат, выпущенный институтом ханжества. Но, во всяком случае, это не моя вера. Как мистер Пегготи, я пускаюсь в путь разыскивать по белу свету Эмили. А моя «Эмили»— это ежедневное и ежечасное ощущение того, что я живу как человеческое существо, а не как пригнанная; к месту гайка. Итак, прощайте.
II
Год назад или, может быть, даже несколько месяцев Тони был бы расстроен этой встречей с Гарольдом и Уолтером и всем, что они говорили. Он думал бы обо всем этом, сомневался бы в самом себе и не мог бы с уверенностью сказать, не правы ли они в конце концов. Теперь же не прошло и десяти минут, как он уже совершенно выбросил из головы и их самих и их нравоучения. Разумеется, они преисполнены житейской мудрости, мудрости своего мира, но только это не его мир. То, что они говорили и чувствовали, лишь слегка задевало его, но, по существу, это его нисколько не трогало. И он радовался и торжествовал, как будто открыл, что стал неуязвимым, — а то, что они считают его дураком, не беда. Если стремиться стать юродивым ради Христа, это слишком самонадеянно, то, во всяком случае, можно осмелиться быть дураком ради спасения своей жизни.
В течение всего остального дня он с чувством какой-то почти отрешенной нежности неотступно думал об Эвелин. Оглядываясь назад, быть может, с присущей всем склонностью идеализировать тех, кого знал в далекой юности, и свои чувства той поры, он готов был поверить, что Эвелин обладала каким-то чудесным даром, который принуждена была скрывать от мира. Посредством своего прикосновения она могла сообщать — как трудно найти нужные слова! — ощущение интенсивной физической жизни, настолько более прекрасной, чем обычная жизнь, что ее бы следовало назвать «божественной». От ее прикосновения крошечное пламя его жизни вспыхнуло ослепительно ярко, как вспыхивает огонь, перенесенный из обыкновенного воздуха в кислород. Это было одно из тех переживаний, которые помогли ему понять, что, собственно, ему нужно от жизни. Он спрашивал себя, развилось ли с годами у Эвелин это качество, или оно было вытравлено, поскольку общество неизменно старается уничтожить его в сердцах молодежи. Он с горечью думал об упорной, бесплодной борьбе, которую ему пришлось вести в течение долгих лет; ведь лучшие годы своей жизни он истратил зря, чтобы вернуться к тому же, чем он жил в двадцать лет. И с какими тяжкими ранами!
Чем больше думал он об Эвелин, тем глубже проникался убеждением, что было бы большой ошибкой, своего рода профанацией, пытаться возобновить близость, возникшую между ними в Вайн-Хаузе. Не полная в одном отношении, она все же была завершенным переживанием. В нем не было ничего незаконченного, не было чувства, что кто-то им помешал, лишил их чего-то… Ему вдруг стало жаль, что он согласился на свидание с Эвелин, и он даже подумал, не позвонить ли ей в отель и сказать, что не может прийти. Но это было бы уж чересчур бестактно. Тони утешал себя мыслью, что они спокойно побеседуют за обедом, понимая друг друга с полуслова, не прибегая к прямым высказываниям, и Эвелин почувствует, что какая-то частица того, чем она была для него всегда, продолжала жить в нем. Если в ней хоть что-то сохранилось от прежнего, она поймет, что почтительная нежность гораздо более драгоценна, чем откровенное ухаживание, которое непременно приведет к позорной неудаче. А если нет…
Придя в Резиденси-отель, Тони с удивлением услышал, как псевдодворецкий сказал, обратившись к лакею: «Проводите этого господина в апартаменты номер три». Слово «апартаменты» зловеще напоминало англо-индийскую претенциозность. Тони ввели в комнату, в которой топился громадный безобразный камин. Здесь висели тяжелые репсовые драпировки, были наклеены обои в стиле короля Эдуарда, а почти посередине стоял аккуратно накрытый на две персоны стол. Лакей сказал:
— Миссис Моршед сейчас выйдет, сэр, — и удалился.
Тони подошел к камину, где рядом с большим креслом стоял другой стол — жалкая имитация чудесных флорентийских столиков, красиво выложенных цветным камнем. На нем валялось какое-то рукоделие и были небрежно брошены два или три романа, но внимание Тони сразу привлекли три фотографии в рамках: на одной был изображен мужчина средних лет в белом костюме, какие носят в тропиках, с пробковым шлемом в руке, на других — два мальчика в итонских воротничках и школьных фуражках. В наружности старшего не было ничего особенного, но грустное выражение лица младшего мальчика, как показалось Тони, чем-то напоминало тонкие черты Эвелин. Он взял портрет в руки, чтобы поближе рассмотреть его, — да, конечно, здесь есть что-то от стройной девушки, которую он когда-то знал.