— Пора, уходи, дорогой мой, но приходи завтра.
— Ты похожа на лес, на солнце и цветы…
— Ш-ш. Тебе пора идти. Но приходи…
— Да.
Последний поцелуй — полустыдливое, полустрастное признание, и он ушел.
Каждое утро, пока у них гостила Эвелин, Тони на рассвете пробирался в ее комнату и лежал в ее объятиях, предаваясь новообретенному блаженству прикосновений. Все это было так непосредственно, так невинно. В первый раз Эвелин, должно быть, в самом деле испугалась и инстинктивно из страха уже готова была закричать и прогнать его, но что-то в этих юношеских руках, ласкающих ее девственное тело, парализовало ее, заставило уступить этому прикосновению, сначала равнодушно, а потом с внезапным восторгом, захватившим ее так же неудержимо, как и его. Она оправдывала себя тем, что это всего лишь невинная игра с большим мальчиком, но втайне чувствовала прикосновение мужчины. Его обожание и восторг привлекали ее так же неотразимо, как ласки молодого, сильного мужского тела, так просто и естественно искавшего ее и так бессознательно будившего ее чувства. Она пробовала бороться и даже убеждала себя, что не позволит больше этому большому мальчику ласкать себя и на другой день заперла на ключ дверь своей комнаты, когда ложилась спать. Но минут за десять до прихода Тони Эвелин проснулась, полежала несколько минут напряженно, не двигаясь, затем быстро и бесшумно отперла дверь, постояла секунду перед зеркалом, а когда услыхала, что он взялся за ручку двери, легла и притворилась спящей.
В десять часов утра в день ее отъезда Тони вместе с родителями поехал провожать Эвелин на станцию.
Воспользовавшись тем, что мистер и миссис Кларендон отошли, Эвелин взяла Тони за руку и спросила:
— Ты не забудешь?
Он посмотрел ей в глаза и сказал:
— Никогда, никогда! Я буду носить тебя в своем сердце, ты будешь жить в нем, как жемчуг в раковине.
Она, по-видимому, была тронута и, помолчав, сказала:
— Обещай, что никогда никому не скажешь об этом, не проговоришься, пока я жива.
Он снова с обожанием посмотрел ей в глаза и промолвил:
— Даю тебе честное слово, дорогая Эвелин.
Их заслонял от всех станционный столб и сваленная на платформу груда багажных тюков. Эвелин внезапно нагнулась и поцеловала Тони в губы, потом, остановив его взглядом, повернулась и пошла навстречу его родителям.
Когда она, прощаясь с ним, поцеловала его в щеку небрежным родственным поцелуем, Тони весь задрожал с головы до ног, но постарался последовать ее примеру и взять себя в руки. Он даже не помахал ей, когда отходил поезд, и ушел со станции раньше родителей, — слезы застилали ему глаза. Когда отец и мать нагнали мальчика у экипажа, он уже шутил с кучером.
Приблизительно через год он услышал, что Эвелин выходит замуж. Он ничего не сказал; но потом поднялся наверх, в комнату для гостей, и поцеловал подушку на кровати.
VI
У Тони было много друзей среди соседей, но никого он так высоко не ценил, как старого Генри Скропа из Нью-Корта. Скропы принадлежали к младшей ветви этой известной на севере семьи, которая перебралась на юг в четырнадцатом столетии и на службе у Эдуарда III приобрела крупные земельные угодья.
Семья эта привлекала Тони тем, что она из рода в род давала Англии людей, которые благодаря своей энергии и личному обаянию достигали вершин власти, занимали высокие посты, но при этом всегда глубоко осознавали свою ответственность. Безупречно честные, фанатически преданные «своим принципам, они не задумываясь жертвовали личными интересами ради понятий о чести и верности. Они остались стойкими католиками при Генрихе VIII и Елизавете, хотя все мужчины из их рода встали под знамена при грозном наступлении католической испанской Армады; один из Скропов пал в бою под Ньюбери под командой принца Руперта. Его наследник лишился состояния за то, что поддерживал Карла I, и эмигрировал за границу, где присягнул на верность королю. Почувствовав отвращение к шумихе Реставрации, Скроп сделался пуританином, за что впал в немилость у Якова II; но, несмотря на это, после отречения и бегства Якова он все же остался верным Стюартам. Следующий Скроп был единственным, отступившим от традиции этой семьи. Он перешел в англиканскую церковь, служил при Мальборо
и восстановил благосостояние семьи, прибавив к их поместью еще тысячу акров. В течение восемнадцатого века старшие представители рода ограничивались тем, что заботились о своих поместьях да, собираясь вместе, провозглашали украдкой изменнические тосты, но младшее поколение, судя по портретам, уже составило внушительную плеяду епископов, генералов и адмиралов.
Все это Тони узнал постепенно, главным образом от отца, потому что, хотя старик Скроп очень гордился своими предками, его редко удавалось заставить говорить о своей семье. Иногда он все же рассказывал про своего отца и деда, которых хорошо помнил, и при этом всегда посмеивался и отпускал разные шуточки.
— Мой дед, — говорил он, отвечая на настойчивые расспросы Тони, — был замечательным образцом политического легкомыслия, мой мальчик. В дни своей юности он был целиком за Францию и за санкюлотов; он зажег праздничный костер, когда они убили Людовика XVI, ха-ха! После того как Амьенский мир был нарушен, бог знает кем и когда, он сделался таким же ярым франкофобом, или, вернее, антибонапартистом, каким был раньше энтузиастом по отношению к Дантону. Он считал, что нужно убрать Бонапарта для спасения революции. Конечно, это была, в сущности, неплохая мысль, но она завела его слишком далеко.
Он дал честное слово Уильяму Питту
, что он вполне искренен, и его втянули в разные сомнительные переговоры, которые всегда велись с Австрией, Россией и этими проклятыми пруссаками. Но он должен был предвидеть, куда клонится вся эта история, а не служить этому отъявленному мерзавцу Каслри
. Венский конгресс и создание Священного союза довели его, выражаясь аллегорически, до апоплексического удара, и он ушел в отставку как раз в тот момент, когда ожидалось его назначение посланником к герцогу Тосканскому. Все это очень характерно, мой мальчик, очень характерно.
— А ваш отец? — спросил Тони. — Что он делал?
— Это был человек с очень строгими понятиями чести и общественного долга, — проникновенно ответил Генри Скроп. — Он всегда носил высокие воротнички, даже когда охотился с гончими, и бил меня до синяков, если я говорил неправду. Представь себе такого человека в роли дипломата, ха-ха! Конечно, он таким и должен быть. Но у нас сейчас честность не в чести.
Он несколько лет спокойно работал с Пальмерстоном
, но вдруг произошел тот скандал, когда Пальмерстон стал угрожать Франции войной, не предупредив об этом кабинет. Отец мой отнесся к этому с возмущением и заявил, что будь он проклят, если станет работать с человеком, который ставит на карту честь своей страны. Но будь я проклят, если я понимаю, при чем тут честь. А ты понимаешь?
— Да нет, — сказал Тони нерешительно, — но, может быть, ему казалось, что лорд Пальмерстон не совсем честно поступил по отношению к своим коллегам?