V
Всякий раз, когда Тони шел на службу или возвращался домой, он чувствовал, как угнетает его уличная толпа. Несмотря на то что приблизительно одна пятнадцатая часть мужского населения была убита или искалечена на войне, Лондон казался, а может быть и действительно был, более чем когда-либо переполнен. Бесчисленные военные учреждения все еще держали в штате тысячи лихорадочно суетящихся служащих, занятых неизвестно чем, между тем как в Сити снова оживал коммерческий дух и наблюдалось естественное стремление возобновить и расширить нормальную деятельность. Переход от войны к так называемому миру ощущался в Англии гораздо резче, чем от мира к войне. Продукты питания были нормированы; все промышленные изделия страшно вздорожали, и в них ощущался недостаток, часто их и вовсе нельзя было добыть; транспорта не хватало, все были озлоблены, и повсюду наблюдалось чудовищное стремление» пробиться» (по принципу — не жалей, оттирай), поистине подлая, гнусная, отвратительная погоня за призрачными трофеями войны.
В часы пик люди стояли в очередях в подземке, чтобы хоть как-то втиснуться в вагон, или пытались сесть в автобус. Но Тони, — как это ни странно, — даже тогда, когда ему удавалось протиснуться и занять место, не ощущал никакой радости. Люди, люди, люди, постоянно новые и в то же время все до ужаса одинаковые, мужчины в форменной одежде, женщины в форменной одежде, бесчисленные армии читателей газет, человеческие тела, безыменные, стиснутые, напирающие со всех сторон, закупоривающие вас в невыносимом плену живых тюремных стен. Отчаяннее, чем скворец Стерна, все существо Энтони кричало: «Не могу вырваться! Не могу вырваться!» А жалкая частица сохранившейся в нем воли кричала в ответ: «Я должен вырваться! Вырвусь во что бы то ни стало!»
Наблюдая за толпой, Тони часто испытывал какой-то непреодолимый ужас, точно перед ним были гальванизированные трупы; он спрашивал себя, что они чувствуют, о чем думают, и жадно старался уловить на их лицах хоть какой-нибудь признак возмущения и ужаса, которые испытывал сам. Ясно, что эта давка не может доставлять им удовольствия, но они подчинялись ей с равнодушием отчаявшихся.
Это было трагично; но Тони приводила в исступление мысль, что многие из них готовы утверждать и даже искренне верить в свою жизнь как вершину человеческого счастья. А если им еще повысить жалованье с пяти шиллингов до ста фунтов в неделю, так они будут просто на вершине блаженства.
Такое впечатление сложилось у него из случайных обрывков разговоров в отвратительных дешевых столовках, куда он вынужден был ходить завтракать; все было бы хорошо, если бы было побольше денег.
Никто как будто не сомневался в красоте и справедливости существующего порядка вещей, никто не вздыхал о» жизни, полной приключений «, как бывало до войны; те, которые, когда-то мечтали о приключениях, насытились ими вдоволь, а многие вкусили вдобавок и вечное успокоение. Энтони было трудно поддерживать такого рода разговоры; после простых товарищеских отношений в армии эта напыщенная болтовня раздражала его. И откуда у них у всех эта страсть разыгрывать из себя джентльменов?
Как-то в субботу вечером, возвращаясь из Сити на империале автобуса, Энтони попробовал заговорить об этом с Диком Уотертоном. Вечер был ясный.
Это было за несколько дней до подписания мирного договора. Они ехали в Ричмонд, собираясь пройтись оттуда пешком по берегу реки до Кингстона, где жил Робин Флетчер.
— Я думаю, вам понравится Робин, — сказал Энтони, когда им, наконец, удалось протиснуться к сиденью автобуса. — Я когда-то очень любил его, но мы столько лет не виделись. А люди так сильно меняются, что я все больше и больше боюсь возобновлять связи со старыми друзьями — эта проклятая война все испортила! Робин был одержим всякими возвышенными теориями о благе Человечества — с большой буквы, о создании каких-то идеальных колоний и прочей несусветной чепухой. Но он славный малый, я никогда не забуду, как мы благодаря ему чудесно провели время в день моего приезда в Рим. Надеюсь, он не изменился.
— Ну что ж, увидим, — спокойно сказал Уотертон, словно желая дать понять, что он человек трезвый и для него все эти предупреждения излишни.
— Да, кстати, — замявшись, сказал Энтони, — он сидел в тюрьме как принципиальный пацифист. Вас это не смущает?
— Отчего это должно меня смущать?
— Многих это шокирует, — задумчиво сказал Тони, — например, моего отца. Я хотел пригласить его завтра к обеду, но отец категорически заявил, что он этого не желает. У штатских людей вообще несколько странные представления о войне.
Против дворца лорд-мэра автобус попал в затор.
Хотя биржа была закрыта, улицу запрудили толпы служащих, спешивших к себе в пригороды, чтобы успеть насладиться недолгими часами досуга. В воздухе стоял гул от шума моторов и резких автомобильных гудков. В толпе чувствовалось оживление, веселье. И все-таки она угнетала Тони.
— Полюбуйтесь, — сказал он, — вот один из наиболее оживленных центров современной цивилизации, средоточие подлинных интересов людей, их истинного культа — гораздо более реального, чем так называемая религия. Они верят в этот… этот чудовищный улей, который выделяет из себя бумагу и называет это жизнью.
— Патриотически настроенный обыватель назвал бы это «пупом земли», — сказал Уотертон, когда автобус снова двинулся в путь. — Скажем, это центр огромнейшей промышленно-финансовой столицы.
— Но разве вас это не ужасает?
— Да нет, — отвечал Уотертон с хладнокровной рассудительностью, которую он иногда напускал на себя, чтобы подзадорить Энтони, — ничуть не ужасает, Это громадная человеческая динамо-машина, колоссальный генератор той энергии, которая поддерживает активность во всем мире вплоть до таких отдаленных стран, как Австралия. Вы же не можете не признавать энергию.
— Я энергию признаю, — мрачно сказал Тони, — но я желал бы, чтобы она провалилась к черту.
— Это только повлекло бы за собой голод, нищету и анархию — нечто вроде войны, но без дисциплины и пайка.
— Я не могу восхищаться этой безликой энергией, — сказал Тони, игнорируя очевидную правоту последнего замечания Уотертона. — По-видимому, у меня отсутствует чувство гражданской доблести или что-то там еще; я могу восхищаться только личной энергией, личным, собственным богом человека. Ну, а насколько я знаю этих людей, ни у одного из них нет ни на грош подлинно личной жизни. Они выполняют свои обязанности кто более или менее добросовестно, а кто из-под палки, вот и все. Если бы муравьи были ростом в шесть футов, то хороший большой муравейник заткнул бы за пояс Нью-Йорк. Что же касается этих двуногих муравьев, то их жизнь представляется мне весьма абстрактной. Это просто какая-то человеческая шелуха. Я говорю с ними и стараюсь вызвать их на разговор, но их запросы кажутся мне такими жалкими и дешевыми!
— А что они, по-вашему, должны делать? — спросил Уотертон, взглянув на взволнованное лицо Энтони.
— Не знаю. Да и не сказал бы даже, если бы и думал, что знаю. Меня тошнит от людей, которые учат других, что им делать. Это же дикость! Кто я такой и кто они такие, чтобы мне наставлять их.