Он дошел лесом до обнаженной верхушки холма и далеко впереди увидел длинную волнистую гряду дюн.
Первый жаворонок, которого он услышал в этом году, невидимкой завел свою трель в вышине.
Он мысленно перенесся в Ла-Рошель, куда бежал, когда Трувилль опротивел ему до тошноты. Воспоминания о великой осаде, к которым располагала Ла-Рошель, очень скоро уступили место любопытству, е каким Тони наблюдал порт. Матросы в заплатанных блузах и штанах, — кто в голубых, кто в красновато-коричневых, кто в блекло-оранжевых и даже розовых, как персик; темно-синие сети, развешанные для просушки, коричневые с желтым паруса; женщины в деревянных башмаках, сбегавшиеся встречать мужей ко времени возвращения их с ловли, и мальчуганы с такими серьезными и довольными лицами, отправляющиеся в море, чтобы, глядя на отцов, учиться тяжелому и опасному ремеслу; это было хорошим противоядием от Трувилля, — тяжелая, суровая жизнь, грубая, но настоящая; не пустая игра с морем, а подлинная жизнь с ним. Если принять их за символы, какой же из них сделать своим — Трувилль или Ла-Рошель?
На этом он прервал свои размышления и пошел не останавливаясь вперед, пока не достиг последней гряды, за которой тянулось громадное меловое плато.
Вся местность вокруг была изрыта или заросла лесом — окультуренные остатки первобытной чащи и болот, над которыми вздымались суровые, лишенные растительности, меловые горы. Нетрудно понять, почему самая ранняя цивилизация держалась этих высот, распространяясь вдоль оголенных кряжей от Эвбери и Стонхенджа. Долины были слишком лесисты и опасны. В прозрачном воздухе Тони различал очертания старинных земляных укреплений, защищавших горный хребет от вторжения с севера. А в глубине долины взгляд его уловил незнакомые очертания вознесшейся фабричной трубы — авангарда индустриального нашествия с юга. Та же слепая борьба — выжить во что бы то ни стало за счет других. Закон джунглей по Уолтеру. Примеры: римский легион и средневековая церковь. Любопытно, что из всех европейских колонистов только испанские иезуиты, приехавшие в Парагвай, не были подлецами и головорезами.
Он добрался до деревни вскоре после полудня, побродил полчаса по промерзшей церкви, потом пошел завтракать в деревенский трактир. Обычное убожество английской деревни: при всем плодородии соседних долин посетителям могли предложить только привозные хлеб и сыр и весьма низкосортное пиво. Позавтракав, он закурил трубку, вытащил из кармана записную книжку и принялся писать, часто останавливаясь, чтобы поразмыслить:
«То, чего я ищу, это приемлемый для меня лично эквивалент жизни ла-рошельских рыбаков. Во всяком случае, равноценное существование. Конечно, было бы нелепо, вздумай я просто подражать им; это было бы юродством. Но засовывать себя в класс трувилльцев — это похуже всякого юродства. И во мне присутствует вовсе не пуританство. Это они неспособны чувствовать жизнь. Они живут при помощи грубых возбуждающих средств — коктейлей, азартных игр, сексуальных развлечений. Это не моя сфера. Бог создал их для того, чтобы они калечили себя. Но такое существование не для меня.
Жизнь ничто, если она никуда не зовет. Я сейчас что-то вроде делового сутенера; то, что должно быть моей жизнью, снисходительно втиснуто в раз навсегда установленную программу развлечений от безделья.
Не годится. Что же тогда? Уйти в отставку и жить на отцовское наследство? Превратиться в petit rentier
ограниченного, думающего прежде всего о собственной безопасности, сопротивляющегося всякому благородному усилию, направленному к освобождению человечества, и все только для того, чтобы спасти свой гнусный капитал? Нет, лучше пойти на риск. Пропадать так пропадать, хуже смерти ничего нет.
Никто по-настоящему не может уйти от торговой финансовой машины. Прямо или косвенно она захватывает весь мир и быстро или медленно уничтожает все, кроме самой себя, а в конце концов должна неминуемо уничтожить и себя самое. Не сейчас и даже не так скоро, но все к этому идет, потому что эта машина убивает все естественные жизненные импульсы. Нажить больше другого, а потом убивать скуку возбуждающими средствами. Это может привести только к смерти. Ничего себе стимул! Лучше какая угодно тяжкая жизнь, но лишь бы не бессмысленная.
Уйти не может никто, но мне, во всяком случае, нет надобности мириться с этим. Если я брошу свою службу, это не будет просто уход, это будет осуждение. Я могу продолжать свое существование в качестве высокооплачиваемой и абсолютно ненужной детали машины. Молчаливо принимая и поддерживая ее, я тем самым вынужден признавать ее ценности; или я могу взбунтоваться, могу попробовать жить иначе, поискать чего-то лучшего. Правда, я все еще буду существовать за счет действия этой машины, но от этого не уйдешь. Она поработила весь мир, ее тирания хуже тирании Римской империи. Этим она вынесла себе приговор. Кесарево кесарю. Да, но я сейчас отдаю кесарю то, что принадлежит богу.
Это вопрос личный, и решить его можно только самому. Я не беру на себя смелость учить других или строить какой-то теоретически совершенный мир. Ничто никогда не может быть совершенным. Правда, я теперь пришел к заключению, что какая-то форма социализма неизбежна. Вот к этому-то я и стараюсь навести мост. Не очень логично, но соответствует тому, что я чувствую. Может ли кто-нибудь достичь большего?
Он шел обратно под косыми лучами солнца, убыстряя шаг по мере того, как солнце склонялось к западу и поднимался резкий вечерний ветер. Впервые за много лет он был в полном мире с самим собой.
Настоящее решение принято — остальное вопрос тактики, Единственно, что мешало ему почувствовать со всей силой свою нелегко обретенную свободу, была мысль о том, что сейчас, вместо того чтобы покорно возвращаться, ему следовало бы идти дальше, вперед.
Какие-то узы еще держали его. Маргарит, например.
Это счастливое настроение длилось почти две недели, в течение которых Энтони, подобно человеку, узнавшему, что ему предстоит получить духовное наследство, строил бесконечные планы на-будущее. Ощущение, что он родился заново, наполняло его душу ликованием. Он чувствовал, что смотрит на мир новыми глазами и этот мир хорош. Он даже признался самому себе, что любит некоторые кварталы Лондона. Вместо того чтобы завтракать с кем-нибудь из сослуживцев, ведя бесконечные разговоры о деньгах, о газетных сплетнях и знаменитых спортсменах, он или вовсе не завтракал, или забегал перекусить в какой-нибудь дешевый ресторанчик, куда ходят мелкие служащие и машинистки. Иногда он бродил по набережной, глядя на вереницы баржей и на белых чаек, носившихся над мутной водой. А чаще всего он искал прибежища среди тех немногих произведений искусства, которые еще сохранились от города Шекспира, — то были холодные приделы Саутуорского собора, статуи в большой церкви св. Елены, высокий просторный корабль голландской церкви, принадлежавшей когда-то августинским монахам. Торриджиановский олдермен
в часовне Государственного архива, похожий на флорентийского сенатора. Когда у Тони бывало свободное время, он проводил час-другой среди венецианцев в Национальной галерее или среди эллинских ваз и этрусских терракот в Британском музее, каждый раз восхищаясь ими все больше. Сколько в них жизни, сколько движения, как ясен этот выразительный язык, которым они говорят! Это не мертвые камни, не мертвая культура, а живая летопись чувств и переживаний человеческих существ. Странно, что они казались ему такими мертвыми семь лет назад, странно, что он так долго жил с ними рядом — и ни разу не взглянул на них, и странно, что теперь они значат для него так много. Какая великолепная ирония в том, что буржуазно-коммерчески-финансовый мошеннический мир прилежно сохраняет в качестве трофеев противоядие от самого себя — свидетельство того, что люди жили когда-то всеми своими чувствами и могли бы снова так жить.