Проснулась она рано, услышала за стеной шаги Эдмона и встала. Иней разукрасил окно узором из папоротников. Дениза крикнула через перегородку:
— С добрым утром! Хорошо спали?
— Не сомкнул глаз всю ночь. Вы уже спускаетесь?
— Минут через двадцать.
Немного погодя они встретились в маленькой столовой, на стенах которой висели фотографии гимнастов и музыкантов-любителей. Они сидели друг против друга за стаканом кофе, к которому был подан мед, и вполголоса дружески разговаривали. Она сказала заготовленные фразы: что она не влюблена в него, что у нее только чувство большой дружбы, что она не без удовольствия представляет себе жизнь, заполненную совместным трудом, однако сомневается, будет ли это честно по отношению к нему… Он прервал ее:
— Дениза, я и не надеялся на большее. Вы предлагаете именно то, о чем я приехал вас просить. Я вполне доверяю вам. Минувшие два года мы с вами не раз говорили о браке, и я отлично знаю, как вы к этому относитесь. Если вы примете мое предложение — вы не такая женщина, чтобы не выполнить свою роль до конца, от чистого сердца. А мне хочется верить, что совместная жизнь, моя любовь…
Она смотрела на него в волнении, в тревоге.
«Могу ли я его полюбить?» — снова задавала она себе вопрос.
Потом она спросила: не воспротивятся ли его отец, родственники?
— Нет, не думаю, — ответил он. — Отец не будет препятствовать… Для него приданое не имеет никакого значения… Он и сам женился по любви… Нет, ему хочется, чтобы у меня была именно такая жена, которая заставила бы меня работать и согласилась на тот суровый образ жизни, который ему по душе… Думаю, что он будет очень рад… Тетушки, и особенно тетя Фанни, слегка запротестуют из снобизма; им хотелось бы, чтобы я женился по меньшей мере на дочери какого-нибудь герцога… Но что они могут сделать, если мы с вами придем к соглашению и отец одобрит нас?
Они толковали все утро. У Денизы создавалось впечатление, что она уже привыкает к его присутствию, к его лицу. Ей казалось, что в его близоруких глазах мелькает выражение какой-то обиды, страдания — и это нравилось ей. Часов в одиннадцать она предложила пойти погулять. Заснеженная тропинка вела прямо к солнцу. Она взяла Эдмона под руку, и непосредственность этого жеста показалась ему очаровательной.
— Теперь я хочу взять с вас одно обещание, — сказала она. — Предоставьте мне для размышлений все время, пока вы тут; я отвечу вам только в день отъезда.
— Ну конечно, Дениза, конечно.
Вернувшись в гостиницу, она ушла к себе и написала Жаку Пельто:
«Мне надо сообщить тебе кое-что, Жак, и я в большом затруднении. За последние три месяца я пережила немало тяжелых дней. Несколько раз я готова была сдаться, ответить на твои письма и даже вернуться, повидать тебя. Теперь, наоборот, я должна уведомить тебя, что, быть может, выйду замуж. Ты удивишься, но, знаешь ли, теперь любовь и брак стали в моих глазах чем-то совершенно различным. Не упрекай меня, именно благодаря тебе я на многое стала смотреть скептически и примирилась с жизнью. Раз наша мечта не осуществилась, я другой не хочу или, по крайней мере, хочу совсем иной. Моя восторженная юность оказалась растоптанной. Теперь я уже никогда не буду вполне счастлива. Тебе досталось, дорогой, все, что было во мне самого лучшего, благородного и искреннего. Пишу тебе это, думая о другом. Он приехал потому, что ты покинул меня. Ты его знаешь. Меня всегда влекло к нему чувство большой, настоящей дружбы, а также любопытство, вызванное совсем иной жизнью, какой-то иной силой. Он хочет жениться на мне. Как я поступлю? Если бы я любила, я не колебалась бы, но я не люблю. А ты? Скажи мне, кого ты любишь?»
В эту минуту за перегородкой раздался веселый голос Эдмона:
— Дениза! Не пора ли завтракать? Я умираю с голоду.
— Сейчас, дорогой, — отозвалась она.
И она заметила, что впервые назвала его «дорогой», что слово вырвалось у нее бессознательно и что, быть может, это — доброе предзнаменование.
IX
О первых трех годах замужества у Денизы Ольман сохранилось воспоминание тусклое, но все же не лишенное приятности. Она провела их вместе с мужем и его отцом частью в Нанси, частью в Париже. Она сама выразила желание жить вместе со стариком Проспером Ольманом в его особняке на улице Альфреда де Виньи. Оба семейства осуждали ее за это. Эдмон несколько раз говорил, что боится, как бы такой молодой женщине не оказался в тягость суровый уклад их дома. Дениза настояла на своем. План, предначертанный ею, требовал, чтобы Эдмон был как можно ближе к отцу и воспринял от него не только технику, но также и все секреты и тонкости дела.
Проспер Ольман предоставил молодой чете часть своего дома. Это был человек молчаливый и грузный. Он подстригался бобриком, носил старомодные усы и тем самым напоминал Денизе русских стариков генералов из романов Толстого. Единственным романтическим событием его жизни была женитьба на иностранке, с которой он встретился в Польше во время инспектирования французских фабрик в Лодзи. Она умерла в тысяча девятьсот втором году, несколько лет спустя после рождения Эдмона. Ольман жил, окруженный портретами этой женщины. Никакой любовной связи за ним не знали.
Как обычно случается во Франции, начало благосостоянию Ольманов было положено в провинции. В начале девятнадцатого века трое братьев Ольман основали в Нанси банк и содействовали созданию во Франции хлопчатобумажной промышленности, а затем развитию металлургии. Они располагали паями почти во всех крупных предприятиях Нанси, Эпиналя, Бельфора и провинции Вогез. Долгое время они являлись в Лотарингии деловыми монархами, подобно тому как семьи Кенэ и Паскалей-Буше царствовали в Нормандии. «Франция — королевство, столицей которого является республика», — писал в тысяча восемьсот сорок пятом году самый выдающийся из английских государственных деятелей. Глубокомысленные слова! Лучшие префекты Второй империи и Третьей республики действовали как прямые потомки интендантов Людовика XIV, и во многих провинциях еще в тысяча девятисотом году существовала промышленная и финансовая аристократия; она не имела доступа ко двору и поэтому была не известна Парижу, но на определенной, ограниченной территории сохраняла почти королевские права.
Около тысяча девятьсот пятого года благодаря своему уму, твердости характера и также, быть может, и удивительной активности, порожденной горем, которое отравляло ему минуты отдыха и досуга, Проспер Ольман оказался во главе огромных предприятий. Северные, вогезские, нормандские ткачи задумали в ту пору обходиться в деле закупки сырья без Америки и создать в наших африканских колониях обширные плантации хлопка. Чтобы на первых порах помочь плантаторам, требовался банк, капитал для которого фабриканты готовы были предоставить. Они предложили Просперу Ольману возглавить этот банк.
В связи с работой по организации Французского колониального банка Ольману приходилось большую часть года проводить в столице. Он оставил за собою дом в Нанси, но еще купил особняк в Париже, на улице Альфреда де Виньи; этот дом в стиле эпохи Возрождения был крайне безобразен, зато окна его выходили на парк Монсо. Доверенный Ольмана, Бёрш, сделался к этому времени пайщиком фирмы, и нансийский банк стал называться «Банк Ольмана, Бёрша и К°». Проспер Ольман вскоре понял, что хлопку из колоний будет трудно соперничать с техасским и египетским и что даже в случае успеха предприятие долгое время не будет окупаться. Поэтому Колониальный банк по его инициативе стал финансировать также и другие, весьма разнообразные предприятия, дававшие немедленный доход. Это встретило некоторое сопротивление в Совете, главным образом со стороны владельцев хлопчатобумажных фабрик, но Ольман начал скупать акции банка и покупал их до тех пор, пока большинство акций не оказалось в его руках; тогда он стал единственным хозяином дела.