Солдаты разошлись небольшими группами. В сопровождении нескольких телохранителей я вошел в палаццо, принадлежавшее правителю города; пол и стены вестибюля были голыми. Мебель в залах была на месте, но не осталось ни ковров, ни гобеленов, ни безделушек; сундуки для хранения платья и серебряных приборов были пусты, как и шкатулки для драгоценностей. Выйдя из дворца, я узнал, что на берегу Минчи обнаружили тюфяки и медные кастрюли. Жители под покровом ночи уплыли по реке, тогда как мы думали, что они подстерегают нас за крепостными стенами, они бежали, прихватив все свои богатства.
Я застыл посреди площади, окруженный молчавшими солдатами. В покинутых домах им удалось разжиться лишь старой железной утварью; пол в тавернах был влажным от вина: жители Перголы опустошили бурдюки; мешки с мукой, хлеба, окорока превратились в пепел в громадных печах. Мы радовались, что взяли город, но в наших руках оказался лишь каменный остов.
В полдень один из лейтенантов привел ко мне женщину, обнаруженную солдатами в предместье, — маленького роста, с тяжелыми косами, уложенными вокруг головы; в ее глазах не было ни страха, ни вызова.
— Почему вы не ушли вместе со всеми? — спросил я.
— Муж мой болен, мы не смогли перевезти его.
— А почему другие покинули город? — гневно воскликнул я. — Вы что, считаете, что когда я вступаю в город, то приказываю вырвать глаза новорожденным?
— Нет, — уронила она. — Мы так не думаем.
— Тогда почему?
Она молчала.
— Два десятка подвластных мне городов процветают. Жители Монтекьяро, Орчи или Палеве никогда еще не были так счастливы.
— В Перголе люди иные, — заметила она.
Я пристально посмотрел на нее, она не опустила глаза. Люди Перголы. Люди Кармоны. Некогда и я произносил эти слова. Я загнал женщин и детей во рвы. Зачем? Я отвернулся.
— Отпустите ее, — велел я телохранителям.
Женщина медленно побрела прочь, а я сказал:
— Уходим отсюда.
Капитаны собрали солдат, те безропотно повиновались. Никому не хотелось провести ночь в этом проклятом городе. Я покинул пустынную площадь последним; тишина каменных стен жгла мне сердце. У ног моих вытянулась мертвая женщина; это я ее убил и уже не понимал зачем.
Восемь дней спустя я подписал договор с герцогом Миланским.
Это был мир. Я расформировал армию, снизил налоги, отменил закон против роскоши и чрезмерных расходов, предоставил ссуды кармонским торговцам, я сделался их банкиром; под моим воздействием промышленность и сельское хозяйство пережили новый взлет; мои богатства стали притчей во языцех, как и моя вечная молодость; я поставил свое состояние на службу Кармоне. На месте старых кварталов выросли дворцы не хуже генуэзских; я призвал ко двору архитекторов, скульпторов, художников; я велел выстроить акведук, на площадях зажурчали фонтаны; холм украсили новые дома, а в долине появились обширные предместья. В Кармоне поселилось множество иноземцев, привлеченных процветанием города. Я призвал лекарей из Болоньи и выстроил больницы. Рождаемость повысилась, население увеличилось; в городе насчитывалось двести тысяч жителей, и я с гордостью думал: это мне они обязаны жизнью, они обязаны мне всем. Это длилось тридцать лет.
Но между тем народ не стал счастливее, чем прежде. Жилища и одежда несколько изменились к лучшему, но по-прежнему люди работали не покладая рук, а аристократы и зажиточные горожане с беспримерной наглостью кичились роскошью; притязания и богатых и бедных росли, и работники находили, что условия их существования становятся год от года все хуже. Мне хотелось облегчить их участь, но старосты суконщиков доказывали, что если снизить продолжительность рабочего дня или повысить жалованье, то цена сукна соразмерно возрастет; будучи не в состоянии выдержать конкуренцию с иноземцами, и ремесленники, и торговцы будут разорены. Они судили верно. Серьезные реформы были невозможны — разве что в случае, если бы я стал повелевать всем миром. Урожай в 1499 году был скверным, в Италии повсеместно цены на зерно сильно выросли, и жадные крестьяне продали большую часть пшеницы в Пизе и Флоренции. С наступлением зимы хлеб в Кармоне стоил так дорого, что ремесленникам, которые оказались не в силах прокормить свои семьи, пришлось взывать к властям о милосердии. Я перекупал зерно и раздавал народу, но им был нужен не только хлеб, они также хотели, чтобы отпала сама необходимость побираться. Однажды утром вооруженные представители всех гильдий (никто не подозревал об их намерениях), собравшись под свои знаменами, двинулись по городу, разграбив несколько дворцов; аристократам и зажиточным горожанам, которых застали врасплох, оставалось лишь затвориться в домах. Новые хозяева Кармоны — суконщики, ткачи, красильщики — назначили шестьдесят четыре представителя, решивших воспользоваться бунтом, чтобы поколебать мою власть. Пообещав народу хлеб, прощение всех долгов, они провозгласили, что я заключил договор с дьяволом и что меня следует сжечь на костре как колдуна; они попытались взять дворец приступом. Раздавались крики: «Долой дьявольское отродье!», «Смерть тирану!» Мои телохранители осыпали нападавших из окон градом стрел; бунтовщики бежали, площадь опустела, но затем они вновь бросились к дверям, пытаясь расшатать их. Двери уже трещали, когда вечером дворяне из крепости и предместий, поднятые по тревоге посланцами, наводнили город.
— Бунт подавлен, монсеньор! Нечисть вымели из города! — выкрикнул капитан моей стражи, войдя в мою спальню.
Во дворце раздавались радостные крики и лязг оружия; по каменной лестнице поднимались мои спасители — Альбоцци, Фераччи, Винченцо Черный; кони ржали под моими окнами, и я понимал, что копыта их в крови.
— Остановите побоище! — приказал я. — Погасите пожары и оставьте меня одного!
Затворив дверь, я прижался лбом к оконному переплету: в сияющем небе, будто заря, поднимался громадный гриб черного дыма: пылали дома ткачей, в этих домах горели их жены и дети.
Поздно ночью я отошел от окна и покинул дворец; небо потемнело, стихли дикие выкрики солдат и конский топот.
В начале квартала ткачей был выставлен караул; развалины дымились, на опустевших улицах валялись трупы: женщины с пронзенной грудью, дети, погибшие под конскими копытами; среди развалин виднелись обугленные трупы. Поворачивая за угол, я услышал жалобный вой. В небе сияла почти полная луна, где-то вдали выла собака над мертвым хозяином.
«Какая польза? Кому?»
Танкред насмехался надо мной из глубин прошлого.
Мы зароем трупы, восстановим дома; я дарую ремесленникам прощение долгов; весной, как всегда, зацветет миндаль, и на мирных улицах будут стучать ткацкие станки. Но в сердце моем останется пепел.
— Отчего вы печальны, — спросила Лаура, — ведь у вас есть все, чего бы вы ни пожелали?
Ночь я провел в ее объятиях: теперь дни казались мне слишком долгими, а все ночи я спал. Засыпая у нее на груди, я хотел раствориться в молочной истоме ее тела, но свет уже резал глаза, и до меня донесся живой гомон улиц; проснувшись, я заскучал и вскочил с кровати.