— Мы узнали об этом позже, — сказал я.
— Но ведь у вас есть опыт, вы должны были чувствовать опасность и предотвратить восстание.
— Они рвались на улицы, и я пошел с ними.
Арман передернул плечами:
— Вам надо было не следовать за ними, но представить события в правильном свете…
— Но я не могу выбрать за них «правильный свет».
Он раздраженно смотрел на меня, и я пояснил:
— Я способен сделать то, о чем меня просят. Но как мне решать вместо других? Откуда мне знать, что для этих людей хорошо, а что плохо?
Антонио умер двадцатилетним с улыбкой на губах; Гарнье жадно караулил смерть, которая вышла к нему из-за угла; потухшее, одутловатое лицо Беатриче склонялось над манускриптами. Они сами были себе судьями.
— Не думаете же вы, что они хотели этой бойни? — жестко спросил Арман.
— Неужели это такое уж большое несчастье?
Мертвые были мертвы, живые — живы; узники примирились со своим заточением: они освободились от изнурительного труда и наконец могли смеяться, отдыхать и разговаривать. Перед смертью они распевали песни.
— Боюсь, что месяцы тюрьмы изнурили вас, — сказал Арман.
— А вы разве не измучены? — спросил я, вглядываясь в его бледное лицо.
— Вовсе нет.
В его голосе было столько страсти, что я стряхнул оцепенение, в котором пребывал. Я резко встал и прошелся по дортуару.
— Вся организация обезглавлена, не так ли?
— Да, по нашей вине. Что это за конспирация под носом у властей? Вот нам урок на будущее.
— Какое будущее? Вас осудят на десять, а то и двадцать лет.
— Через двадцать лет мне будет всего лишь сорок, — заметил Арман.
Я молча смотрел на него, потом сказал:
— Я вам завидую.
— Почему?
— Вы умрете. Вы никогда не станете таким, как я.
— О, я хотел бы жить вечно! — воскликнул он.
— Да, я тоже когда-то так говорил, — вздохнул я.
Я сжимал в руках зеленоватую бутыль и думал: сколько всего я смогу сделать! Марианна металась по комнате: «У меня так мало времени!» И я впервые подумал: а ведь это наше дитя.
— Я выведу вас отсюда, — сказал я.
— Каким образом?
— Ночью во дворе только двое охранников, они вооружены. Но тот, кто неуязвим для пуль, сможет некоторое время отвлекать их внимание, а беглец успеет тем временем взобраться на стену.
Арман покачал головой:
— Я не хочу сейчас бежать. Мы очень рассчитываем на резонанс, который будет иметь наш процесс.
— Но нас с вами со дня на день могут разлучить, — заметил я. — И нам очень повезло, что мы оказались вместе. Не теряйте времени, воспользуйтесь этим.
— Нет. Я должен остаться.
Я пожал плечами:
— И вы тоже!
— Я тоже?
— Вы выбираете мученичество, как и Гарнье?
— Гарнье выбрал бессмысленную смерть, и я его осуждаю. Но я полагаю, что нигде не могу принести так много пользы, как здесь.
Он обвел взглядом пустой дортуар; там, за стеной, они сидели за накрытым столом, громко смеялись и горланили пьяные песни.
— Мне говорили, что в тюрьме Сент-Пелажи режим довольно мягок?
— Это правда. К тому же представителям высших сословий отводятся отдельные помещения; этот дортуар предназначен для рабочих…
— Вот и хорошо! Поймите же, — воскликнул он, — какая здесь отличная возможность наладить контакты, поговорить! Нужно организовать союз, пока меня не перевели отсюда.
— И вас не пугают десять-двадцать лет заключения?
Он усмехнулся одними губами:
— Это другой вопрос.
Генуэзцы на равнине толпились вокруг красных палаток; пыльная дорога была пустынна. Я отвел взгляд: не мое дело было задаваться вопросами. Я держал на запоре ворота Кармоны… Когда-то и я был таким, но теперь не понимал Армана.
— Почему вы считаете, что дело, которому ты служишь, важнее собственной судьбы?
На миг задумавшись, он сказал:
— Я не отделяю одного от другого.
— Да, — кивнул я.
Я держал ворота на запоре и говорил: «Кармона будет значить не меньше Флоренции». У меня не было другой судьбы.
— Я помню.
— Вы помните?
— Я тоже когда-то был молод, давным-давно…
В его спокойных глазах сверкнуло любопытство.
— Теперь все не так?
Я улыбнулся:
— Не совсем так.
— Но ваша судьба должна стать неотделима от судьбы человечества, ведь вам предстоит жить столь же долго.
— Возможно, даже дольше, — уточнил я.
Он пожал плечами.
— Вы правы, — сказал я. — Я устал в тюрьме. Это пройдет.
— Конечно пройдет, — кивнул он. — И вы увидите, сколько полезных дел мы еще сделаем.
В партии республиканцев существовало два противоположных направления; одни продолжали цепляться за буржуазные привилегии; они требовали свободы, но только для себя; они желали только политических реформ и отвергали идею каких бы то ни было общественных изменений, видя в них лишь новую форму принуждения. Арман и его товарищи, напротив, полагали, что свобода не может быть исключительной принадлежностью одного класса и что рабочие обретут ее лишь с приходом социализма. Ничто не угрожало успеху революции столь серьезно, как этот раскол, и мне было понятно, почему Арман так упорно искал возможности объединения. Я восхищался его настойчивостью. За считаные дни он превратил тюрьму в политический клуб: с утра до вечера и большую часть ночи в дортуарах не смолкали дискуссии, и, хотя они оставались бесплодными, Арман не отчаивался. По нескольку раз в неделю жандармы хватали его и его товарищей и волокли по тюремным коридорам; иногда головы несчастных бились о ступени лестниц, о булыжники мостовой. С допросов он возвращался с улыбкой: «Мы молчали». Но однажды после допроса у него было такое же лицо, как тогда, у здания редакции «Ле Насьональ». Он сел и, помолчав, сказал:
— Те, лионские, заговорили.
— Неужели это так серьезно? — спросил я.
— Они сделали наше молчание бессмысленным.
Он уронил голову на руки. Когда он снова поднял глаза, черты его стали тверже, но голос дрожал.
— Не стоит обольщаться. Процесс затянется, но он уже не будет иметь того резонанса, на который мы надеялись.
— Вы помните, что я вам предлагал? — спросил я.
— Да. — Он встал и нервно заходил по камере. — Я не могу бежать один.