— Я, конечно, принесу, что смогу, — сказала одна.
— И я, ясное дело, что-нибудь да отыщу, — вздохнула другая.
— Посмотрю и я, чем смогу помочь, — пообещала жена нотариуса.
Мадам де Монмор поспешила взять листок бумаги, чтобы записывать обещанные дары. Женщины поднимались со своих мест одна за другой, подходили к президентше и шептали ей на ухо, они растрогались, смягчились, им захотелось помочь не только сыновьям или мужьям, но и чужим — взрослым и детям. Другое дело, что каждая из них опасалась соседок, не хотела показаться богаче, чем была, боялась обнаружить, какие есть у нее запасы. Во всех домах запасы старательно прятали, иной раз даже друг от друга, дочери подсматривали за матерями, матери за дочерьми; хозяйки поплотнее прикрывали двери кухонь во время стряпни, чтобы запах не донес о сале, скворчащем на сковородке, ломтике запретного мяса, пироге из запретной муки. Мадам де Монмор записывала: мадам Брасле из Рош — две сырых колбасы, банка меда, банка мелко нарубленной гусятины в сале; мадам Жозеф из Руэ — две цесарки, соленое масло, шоколад, кофе, сахар.
— Я рассчитываю на вас, вы ведь не подведете меня, сударыни? — вновь повторила виконтесса.
Фермерши взглянули на нее с недоумением: как же можно отказаться от данного слова? Они заключали с виконтессой договор, протягивая ей покрасневшие, растрескавшиеся от зимних холодов, огрубевшие от ухода за скотиной и стирок руки, и, пожимая их, молодой даме приходилось всякий раз совершать над собой усилие, их прикосновение было ей физически неприятно. Но она подавляла брезгливость, не подобающую милосердной христианке, и, практикуясь в добродетели умерщвления земных пристрастий, целовала детишек, подходивших вместе с матерями, — розовых, щекастых, чумазых донельзя поросят.
Наконец классная комната опустела. Учительница вывела девочек, ушли фермерши, и мадам де Монмор испустила тяжкий вздох — нет, не усталости, она не так уж утомилась, — а отвращения. Как низменны, как непривлекательны люди! И сколько ей понадобилось усилий, чтобы затеплить огонек любви в их скудных душах! «Пф-у!» — произнесла она вслух, а потом, вспомнив совет духовника, призвала на помощь Господа и передала Ему все тяготы и труды сего дня.
8
— А что, сударь, думают французы об исходе войны? — задал вопрос Боннет.
Женщины переглянулись: ну и вопрос! Спрашивать о таком не полагалось. С немцами не говорили о войне — ни о прошлой, ни о настоящей, не говорили о маршале Петене, о Мерс-эль-Кебире,
[6]
об оккупационных войсках, о Франции, разрубленной на две части, — словом, ни о чем серьезном и важном. Единственное, на что могли рассчитывать немцы, так это на нарочитое безразличие, с таким подчеркнутым безразличием и ответил Бенуа, подняв полный до краев стакан красного вина:
— А им на него, сударь, наплевать!
Вечерело. Закат, ясный, холодный, сулил заморозки ночью, но зато назавтра — ослепительно солнечный день. Весь сегодняшний Боннет провел в городе и собирался сразу же подняться к себе и лечь, но все-таки задержался в просторной кухне — то ли из снисходительной любезности к хозяевам, то ли по природному добродушию, а может, чувствуя необходимость как-то напомнить о себе или просто желая погреться у камелька. Семья уже отобедала, и за столом сидел только Бенуа. Женщины уже сновали по кухне, наводя порядок, занимаясь мытьем посуды. Немец с любопытством уставился на стоявшую в углу кровать, такую большую, нарядную и такую здесь неуместную.
— Никто ведь на ней не спит, так? Она никому не нужна? Как странно!
— Иногда надобится, — ответила Мадлен, сразу подумав о Жане-Мари.
Ей казалось, никто не догадается, о чем она подумала, но Бенуа тут же сдвинул брови: любой намек на события прошлого лета вонзался в его сердце стрелой, вызывая боль, но это была его боль… личная, кровная. Взглянув из-под насупленных бровей на криво усмехнувшуюся Сесиль, он поставил ее на место и ответил немцу необычайно вежливым тоном:
— Иной раз кровать очень даже надобится, сударь, никто, и вы тоже, не знает, когда с вами стрясется беда, не подумайте, что я вам ее желаю, словом, на эту кровать мы кладем покойников.
Боннет посмотрел на Бенуа с несколько озадаченной улыбкой, потом со снисходительным сочувствием — так смотрят на диких зверей, скрипящих зубами за прутьями клетки. «Хорошо, что парень занят работой и редко бывает дома, — подумал немец, — с женщинами проще…»
— Во время войны никто из нас не рассчитывает умереть в постели, — сообщил он с улыбкой.
Мадлен за это время успела сходить в сад и вернулась с букетом для вазы на каминной полке. Охапка первой сирени — белые, белее снега, грозди, чуть зеленоватые на заостренных концах, где еще не распустились бутоны, — благоухала в ее руках — и бледный немец тут же уткнулся в эту охапку.
— Божественно… Как красиво вы умеете подбирать цветы.
Секунду они молча стояли рядом.
А Бенуа сидел и думал, что «она» (его жена, его Мадлен) очень ловко справляется со всеми «дамскими штучками» — подбирает для букетов цветы, полирует ногти, причесывается на особый манер, не так, как деревенские женщины, говорит с чужими людьми, держит в руках книгу… «Не надо было жениться на девушке из приюта, не знаешь, куда ее поведет», — в который раз все с нарастающей горечью сказал он себе и, говоря, «не знаешь, куда поведет», вовсе не опасался, что жена окажется алкоголичкой или воровкой; его тяготило, что жена у него из городских, потому и вздыхает: «скучно все-таки в деревне» или «мне бы хотелось, чтобы у нас были красивые вещи»… Бенуа чувствовал подспудный лад Мадлен с чужаком, с врагом, потому как оба они «городские», тот тоже в тонком белье и с чистыми руками.
Бенуа резко отодвинул стул и вышел — давно пора запирать скотину! Он пробыл в теплой полутьме хлева довольно долго. Одна корова вчера родила и теперь ласково вылизывала большеголового теленка на тонких дрожащих ножках. Другая в противоположном углу тихонько посапывала. Бенуа слышал ее спокойное, размеренное дыхание. Видна ему была и открытая дверь дома. На пороге в проеме появился женский силуэт. Кто-то искал Бенуа, встревоженный его отсутствием. Мать или Мадлен? Мать, конечно. Жаль, что мать, но что тут поделаешь?.. Он, Бенуа, не сдвинется с места, пока немец не поднимется к себе. Отсюда он увидит, как загорится на втором этаже лампа. Электричество, понятное дело, для немчуры ничего не стоит. И в самом деле, прошла секунда, и свет в окне немца загорелся. В тот же миг тень отделилась от порога и легко побежала к нему. Бенуа почувствовал вдруг необыкновенную легкость, будто чья-то рука сняла с его сердца гнетущую тяжесть, что давным-давно давила на него.
— Ты тут, Бенуа?
— Тут.
— Что делаешь? Мне почему-то вдруг стало страшно.