— А… понимаю.
И он бы действительно понял, безумные господа мои, можете не сомневаться. Понял бы и увидел все ясно и сполна, не путаясь мучительно, как путаемся мы, не пытаясь ни с чем воевать — и поверхность каждого кирпича, и каждый квадратный дюйм асфальта, и каждую чешуйку ржавчины на железе пожарных лестниц, и зеленый до рези в глазах фонарный столб, и бездушную красновитринную яркость табачной лавочки, и очертанья окон, подоконников, карнизов и дверей, лавки и мастерские в старых домах по всей улице, и все удручающее уродство, из которого складывается пустопорожнее ничтожество Бруклина. Лис увидел бы все это мгновенно, и ему вовсе не пришлось бы что-то в себе одолевать и от чего-то отбиваться, чтобы все увидеть, все понять и ясно, прочно, отчетливо запечатлеть в пылающем кристалле своего мозга.
А живи Лис в Бруклине, он уловил бы и еще многое — мы тщетно настораживаем истерзанные городскими шумами уши, пытаясь все это вобрать, а вот он все уловил бы ясно и четко: каждый шепот в парке Флэтбуш; мерное поскрипыванье каждой матрацной пружины в комнатушках шлюх на Сэнд-стрит, за линялыми желтыми занавесками; каждый выкрик балаганного зазывалы на Кони-Айленде, все разноязычье всех многоквартирных домов от Ред-Хук до Браунсвила. Да, мы тут, в Джунглтауне, отчаянно напрягаем все пять чувств, и наш измученный мозг увязает в диком хаосе воплей, а Лис уловил бы все это с трезвой ясностью, не теряя рассудка, не терзаясь, и пробормотал бы:
— А… понимаю.
Ибо всюду и везде он, как никто, подмечает мелочи — самые малые и самые важные подробности, в которых выражается все. Никогда он не обратит внимания на мелочь только потому, что она мала, лишь бы показать, какой он дьявольски хитроумный, тонкий, изысканный эстет; нет, он замечает мелочь, потому что в ней суть — и никогда не ошибается.
Лис был великий Лис, гений. Не какой-нибудь паршивенький эстетик. Он не рассуждал в длиннейших рецензиях о том, «как играют руки Чаплина в его последнем фильме» — что это, мол, вовсе не фарс, а трагедия Лира в современной одежде; или о том, что всеобъемлющее определение, истолкование и оценку поэзии Крейна можно дать только при помощи математической формулы — гм, гм! — вот таким путем:
Ш(an + pxt)/237 =
(n — F3(B18 + 11))/2
(Устроим революцию, товарищи, пора!)
Лис не открывал истин, давным-давно известных каждому безмозглому тупице. Не обнаруживал вдруг, что шуточки, которыми забавляет публику Брюзга, устарели эдак лет на семь, и не принимался объяснять, почему они устарели. Не писал: «Начальное антраша рассматриваемого балета представляет собою исторический метод, развиваемый исторически, продукт исторической полноты, свободной от литературных штампов исторического многословия». Он не имел касательства ко всему этому изящному дерьмовому трепу, которым мы по нашей мягкотелости заморочены и затюканы, задавлены и затравлены, напичканы, наНЕЙШЕНы, наНЬЮРИПАБЛИКены, наДАЙЕЛены, наСПЕКТЕЙТОРены, на МЕРКЬЮРены, наСТОРИены, наЭНВИЛены, на НЬЮМЭССены, наНЬЮЙОРКЕРены, наВОГены, наВЭНИТИФЭЙРены, наТАЙМены, наБРУМены, наТРАНЗИШЕНы, вконец оболванены и обмараны стараниями изысканных, утонченных снобов — Стандартно-Штампованных Кляксунов от Искусства.
Он был непричастен ко всей этой дурацкой тарабарщине, похабному шаманству, поддельным страстям, лопающимся через каждые полгода вероучениям дураков, плясунов-на-всех-свадьбах и модников-обезьян, чуточку более смекалистых и проворных, чем дураки, плясуны-на-всех-свадьбах и модники-обезьяны, которых они дурачат. Он был отнюдь не из уилсоно-пилсонов, джоласо-уоласов и фрэнко-пэнков всяких оттенков, не из Гертрудо-Стайников, кокето-жеманников, не из крикливых, насквозь фальшивых, не из захолустных орясин и не из пустоплясин, трусливых проныр, глумливых придир и прочей нашей мелкой шушеры. Не входил он и в более пристойные с виду шайки-лейки и теплые семейки любителей вещать и поучать, подлипал и зазывал, медоточивых ораторов и закулисных махинаторов мира сего.
Нет, Лис был не из их числа. Он охватывал взглядом явление, событие или человека и видел целое, как оно есть; медленно произносил: «А… понимаю» — и затем, как истый лис, принимался рыскать вокруг да около, подмечая мелочи. Здесь глаз, там нос, изгиб губ, очертания подбородка еще где-то — и вдруг в чертах официанта перед ним проступит воплощенье безрадостной мысли — суровый лик Эразма Роттердамского. Лис отвернется задумчиво, допьет свой стакан, мельком поглядывая на официанта, когда тот подойдет поближе; ухватится за лацканы пиджака, повернется к столу — и опять обернется и, подавшись вперед, в упор уставится на официанта.
А тот уже встревожен и неуверенно улыбается:
— Слушаю вас, сэр… что-нибудь не так, сэр?
Медленно, почти шепотом Лис осведомляется:
— Вы когда-нибудь слыхали… об Эразме?
Официант еще улыбается, но растерян больше прежнего:
— Нет, сэр.
И Лис отворачивается и, пораженный, бормочет себе под нос:
— Это удивительно!
Или вот в ресторанчике, куда он среди дня заходит перекусить, работает гардеробщицей маленькая развязная, видавшая виды девица с хриплым голосом. В один прекрасный день Лис, выходя, вдруг останавливается, пронизывает девицу взглядом светлых глаз цвета моря и дает ей доллар.
— Послушайте, Лис! — возмущаются друзья. — С какой стати вы дали этой девчонке доллар?
— Так ведь она необыкновенно милое существо! — тихо, убежденно отвечает Лис.
И на него непонимающе таращат глаза. Эта девка! Грубая, жадная, видавшая виды… а, да разве ему втолкуешь! И друзья отступаются. К чему разрушать иллюзии и ранить невинную душу этого доверчивого младенца? Лучше уж держать язык за зубами — пусть Лис предается мечтам.
А она, эта маленькая видавшая виды особа, сипло, взволнованно поверяет секрет другой гардеробщице:
— Слушай! Знаешь этого, который у нас всегда обедает? Ну псих такой, он еще каждый день спрашивает цесарку… ну, который шляпу сдавать не любит?
— Знаю, а как же, — кивает та. — Он бы так в шляпе и за стол сел. У него колпак только что не силком отымать надо.
— Ага, он самый! — кивает девица и, переходя на шепот, взахлеб продолжает: — Знаешь, он мне уже цельный месяц каждый день сует доллар на чай!
Вторая столбенеет от изумления: — Иди ты!
Первая: — Вот ей-богу!
Вторая: — И он уже приставал к тебе? Заигрывал? Заговаривал как-нибудь чудно?
У первой в глазах недоумение:
— То-то и чуднО, никак я его не пойму! Говорит-то он чудно, это да… только не туда гнет. Первый раз, как он заговорил, я думала — сейчас станет нахальничать. Подходит раз за шляпой, стал и глядит так чудно, у меня прямо руки-ноги затряслись. Я и говорю — ну, мол, чего? А он мне: «Замужем?» Так прямо и брякнул. Стоит, уставился на меня и спрашивает: «Замужем?»
Вторая: — Ух ты! Вот нахал! — и с нетерпеливой жадностью: — Ну, а ты? Ты-то ему чего сказала? Говорила чего-нибудь?